Александрийский шейх и его невольники

Александрийский шейх Али Бану был странным человеком. Когда он утром шел по городским улицам, обвитый чалмой из прекраснейшего кашемира, в праздничном платье и богатом поясе, стоившем пятьдесят верблюдов, когда он шел медленным, величественным шагом, мрачно наморщив лоб, нахмурив брови, опустив глаза и через каждые пять шагов задумчиво поглаживая свою длинную, черную бороду; когда он шел так в мечеть, чтобы читать верующим поучения о Коране, как этого требовал его сан, люди на улице останавливались, смотрели ему вслед и говорили друг другу: «Вот прекрасный, представительный человек». — «И богатый, богатый человек, — прибавлял, конечно, другой. — Ведь у него дворец в гавани Стамбула! Ведь у него поместья, поля, много тысяч голов скота и много рабов!» — «Да, — говорил третий, — и татарин, который недавно прислан к нему из Стамбула, от самого султана — да благословит его Пророк! — говорил мне, что наш шейх пользуется большим уважением у рейс-эфенди [Рейс-эфенди — министр иностранных дел], у капиджи-паши [Капиджи-паша — начальник охраны сераля султана], у всех, даже у самого султана». — «Да, — восклицал четвертый, — его шаги благословенны! Он богатый, знатный человек, но… но… вы знаете, что я подразумеваю!» — «Да, да! — бормотали при этом другие. — Это правда, и у него есть свое горе, мы не хотели бы быть на его месте. Он богатый, знатный человек, но… но…»

У Али Бану был великолепный дом на самом красивом месте в Александрии. Перед домом была широкая терраса, обнесенная мраморной оградой и осененная пальмовыми деревьями. Там он по вечерам часто сидел и курил свой кальян. В это время двенадцать богато одетых рабов в почтительном отдалении ожидали его знака. Один нес его бетель, другой держал его зонтик от солнца, у третьего были сосуды из чистого золота, наполненные дорогим шербетом, четвертый держал опахало из павлиньих перьев, чтобы отгонять мух от господина, другие были певцами и держали лютни и духовые инструменты, чтобы услаждать его музыкой, когда он требовал этого, а самый ученый из всех держал несколько свертков, чтобы читать ему.

— Но они напрасно ожидали его знака. Он не требовал ни музыки, ни пения, не хотел слушать изречения или стихотворения мудрых поэтов древних времен, не хотел ни пить шербет, ни жевать бетель. Даже раб с веером из павлиньих перьев напрасно трудился, потому что господин не замечал, если муха жужжа вилась около него.

— Прохожие часто останавливались, удивлялись великолепию дома, богато одетым рабам и удобствам, которыми все было обставлено. Но взглянув затем на шейха, когда он так угрюмо и мрачно сидел под пальмами, устремив взор только на синеватые облачка своего кальяна, они качали головой и говорили:

— «Право, этот богач — бедный человек. Он, у которого много, беднее того, у которого нет ничего, потому что Пророк не дал ему уменья наслаждаться этим». Так говорили люди, смеялись над ним и шли дальше. Однажды вечером, когда шейх, окруженный всем земным блеском, опять сидел под пальмами перед дверью своего дома и печально и одиноко курил свой кальян, недалеко оттуда стояли несколько молодых людей. Они смотрели на него и смеялись.

— Право, — сказал один, — шейх Али Бану — глупец. Если бы я имел его сокровища, я употребил бы их иначе. Всякий день я проводил бы роскошно и весело. Мои друзья обедали бы у меня в больших комнатах дома, и ликование и смех наполняли бы эти печальные залы.

— Да, — подхватил другой, — это было бы не так плохо, но много друзей расточат состояние, будь оно даже так велико, как у султана, да благословит его Пророк! А если бы я так сидел вечером под пальмами на этом прекрасном месте, то рабы у меня там пели бы и играли, пришли бы мои танцоры, танцевали бы, прыгали и представляли бы разные чудесные вещи. При этом я очень важно курил бы кальян, приказал бы подать мне дорогой шербет и наслаждался бы всем этим, как повелитель Багдада.

— Шейх, — сказал третий из этих молодых людей, который был писателем, — шейх, говорят, ученый и мудрый человек; и действительно, его поучения о Коране свидетельствуют о начитанности во всех поэтах и писателях мудрости. Но так ли, как это подобает разумному человеку, устроена и его жизнь? Там стоит раб с полной рукой свертков. Я отдал бы свое праздничное платье за то, чтобы прочесть только один из них, потому что это, наверно, редкие вещи. А он! Он сидит, курит и не обращает внимания на книги. Если бы я был шейхом Али Бану, слуга читал бы мне, пока не задохнулся бы или пока не наступила бы ночь. И даже тогда он еще читал бы мне, пока я не заснул бы.

— А! Хорошо вы знаете, как устроить себе прекрасную жизнь, — засмеялся четвертый. — Есть и пить, петь и танцевать, читать изречения и слушать стихи жалких поэтов! Нет, я поступил бы совсем иначе! У шейха великолепнейшие лошади и верблюды и пропасть денег. На его месте я поехал бы, поехал бы на край света, и даже к москвитянам, даже к франкам. Ни одна дорога не была бы для меня слишком длинной, чтобы видеть великолепие света. Так я поступил бы, если бы был вот тем человеком!

— Молодость — прекрасное время и возраст, когда бываешь весел, — сказал старик невзрачного вида, стоявший около них и слышавший их речи. — Но позвольте мне сказать, что молодость также глупа и иногда болтает вздор, не зная, что делает.

— Что вы хотите сказать этим, старик? — удивленно спросили молодые люди. — Вы подразумеваете при этом нас? Какое вам дело, что мы порицаем образ жизни шейха?

— Если кто знает что-либо лучше другого, то пусть он по возможности исправит его ошибку — так хочет Пророк! — возразил старик. — Правда, шейх благословлен сокровищами и имеет все, чего желает сердце, но у него есть причина быть угрюмым и печальным. Вы думаете, он всегда был таким? Нет, я видел его еще пятнадцать лет тому назад, когда он был бодрым и живым, как газель, жил весело и наслаждался своей жизнью. Тогда у него был сын, радость его дней, прекрасный и образованный, и кто видел его и слышал его разговор, должен был завидовать шейху в этом сокровище, потому что ему было только десять лет, и однако он был уже так учен, как другой едва в восемнадцать.

— И он у него умер? Бедный шейх! — воскликнул молодой писатель.

— Для шейха было бы утешением знать, что его сын отошел в жилища Пророка, где ему жилось бы лучше, чем здесь в Александрии. Но то, что ему пришлось испытать, гораздо хуже. То было время, когда франки, как голодные волки, пришли в нашу страну и стали воевать с нами [Речь идет о походе Наполеона I в Египет (1799 г.)]. Они одолели Александрию, отсюда пошли все дальше и дальше и начали войну с мамелюками. Шейх был умным человеком и умел хорошо ладить с ними. Но потому ли что они зарились на его сокровища, или потому что он помогал своим единоверным братьям — я не знаю этого точно — словом, однажды они пришли в его дом и стали обвинять его, что он тайно помогает мамелюкам оружием, лошадьми и съестными припасами. Он мог как угодно доказывать свою невиновность — ничто не помогло, потому что франки грубый, жестокосердный народ, когда дело идет о вымогательстве денег. Поэтому они взяли заложником в свой лагерь его молодого сына, которого звали Кайрам. Шейх предлагал им за него много денег, но они хотели заставить его предложить еще больше и не отпускали сына. Вдруг от их паши, или кто он был, им пришел приказ садиться на корабли. Никто в Александрии не знал об этом ни слова, и вдруг они очутились в открытом море, а маленького Кайрама, сына Али Бану, они, вероятно, утащили с собой, потому что о нем никогда уже больше ничего не слыхали.

— О, бедный человек! Как жестоко поразил его Аллах! — единодушно воскликнули молодые люди и с состраданием посмотрели на шейха, который печально и одиноко сидел под пальмами, окруженный великолепием.

— Его жена, которую он очень любил, умерла у него от горя по сыну. А сам он купил себе корабль, снарядил его и склонил франкского врача, который живет там внизу, у колодца, ехать с ним во Франкистан разыскивать пропавшего сына. Они сели на корабль, долгое время были в море и наконец приехали в страну тех гяуров [Гяур — иноверец], тех неверных, которые были в Александрии. Но там, говорят, как раз в это время происходили ужасные события. Они убили своего султана, паши, богатые и бедные отрубали друг другу головы, и в стране не было никакого порядка. Напрасно они в каждом городе искали маленького Кайрама — о нем никто не знал, и франкский доктор посоветовал наконец шейху уехать, потому что иначе, пожалуй, сами они могли лишиться своих голов.

— Таким образом, они опять вернулись, и со времени своего приезда шейх стал жить так, как теперь, потому что грустит о своем сыне, и он прав. Не должен ли он думать, когда ест и пьет: «Может быть, теперь мой бедный Кайрам принужден голодать и жаждать?» И когда он одевается в богатые шали и праздничные одежды, как это подобает его сану и достоинству, не должен ли он думать: «Теперь он, пожалуй, не имеет чем прикрыть свою наготу?» И когда он окружен певцами, танцорами и чтецами, своими рабами, разве он не думает тогда: «Может быть, теперь мой бедный сын должен прыгать и играть перед своим франкским повелителем, когда он захочет этого?» А что причиняет ему величайшее горе — это мысль, что маленький Кайрам, находясь так далеко от страны своих отцов и среди неверных, которые насмехаются над ним, изменит вере своих отцов, и ему нельзя будет обнять своего сына в райских садах! Поэтому он и ласков так со своими рабами и дает большие суммы на бедных. Ведь он думает, что Аллах вознаградит за это и тронет сердца франкских господ его сына, чтобы они обращались с ним ласково. И всякий раз, как наступает день, когда у него был отнят сын, он освобождает двенадцать рабов.

— Об этом я тоже уже слышал, — сказал писатель. — Но носятся странные слухи. О его сыне ничего не упоминалось, но, кажется, говорят, что шейх странный человек и совершенно особенно падок до рассказов. Говорят, что он каждый год устраивает между своими рабами состязание, и того, кто расскажет лучше всех, освобождает.

— Не очень полагайтесь на людские толки, — сказал старик. — Это происходит так, как я говорю, а я знаю это верно. Возможно, что в этот тяжелый день он хочет развеселиться и велит рассказывать ему истории, но рабов он освобождает ради своего сына. Однако вечер становится прохладным, и я должен идти дальше. Селям-алейкум, да будет с вами мир, молодые люди, и в будущем лучше думайте о добром шейхе.

— Молодые люди поблагодарили старика за его сообщения, еще раз посмотрели на печального отца и пошли вниз по улице, говоря друг другу: «Не хотел бы я быть шейхом Али Бану».

— Вскоре после того как эти молодые люди говорили со стариком о шейхе Али Бану случилось так, что они во время утренней молитвы шли опять по этой улице. Они вспомнили старика и его рассказ, все пожалели шейха и взглянули на его дом. Но как они изумились, увидав, что там все великолепнейшим образом украшено! С крыши, где гуляли наряженные рабыни, развевались флаги и знамена, зала дома была устлана прекрасными коврами, к ним примыкала шелковая материя, которая была постлана на широких ступенях лестницы, и даже на улице было постлано прекрасное тонкое сукно, которое иной пожелал бы себе на праздничную одежду или на покрывало для ног.

— Э, как же сильно переменился шейх в немного дней! — сказал молодой писатель. — Он хочет дать пир? Хочет дать работу своим певцам и танцорам? Посмотрите на эти ковры! Есть ли у кого-нибудь в целой Александрии такие прекрасные! И это сукно на простом полу; право, жаль его!

— Знаешь, что я думаю? — сказал другой. — Он, наверно, принимает высокого гостя, ведь такие приготовления делают тогда, когда дом удостаивает своим посещением властитель великих стран или эфенди султана. Кто же сегодня может приехать сюда?

— Посмотри-ка, не идет ли там внизу наш недавний старик! Э, он ведь все знает и, вероятно, может дать объяснение и относительно этого. Эй! Почтенный! Не подойдете ли вы немного к нам?

— Так они крикнули, а старик заметил их знаки и подошел к ним, узнав в них тех молодых людей, с которыми говорил несколько дней тому назад. Они обратили его внимание на приготовления в доме шейха и спросили его, не знает ли он, какого же высокого гостя ожидают.

— Вы, может быть, думаете, — отвечал он, — что Али Бану празднует большой веселый праздник или его дом удостаивает посещением великий человек? Это не так, но сегодня, как вы знаете, двенадцатый день месяца рамадана, а в этот день его сына увели в лагерь франков.

— Клянусь бородой Пророка! — воскликнул один из молодых людей. — Ведь все это имеет вид свадьбы и торжества, а между тем это его знаменитый день печали. Как вы примирите это? Сознайтесь, шейх все-таки немного тронулся рассудком.

— Вы все еще так скоро судите, молодой друг? — спросил улыбаясь старик. — И на этот раз ваша стрела была, конечно, остра и резка, тетива вашего лука была туго натянута, а попали вы далеко не в цель. Знайте, что сегодня шейх ожидает своего сына.

— Так он найден? — воскликнули юноши и обрадовались.

— Нет, и он, может быть, долго не найдется, но знайте: восемь или десять лет тому назад, когда шейх тоже однажды проводил этот день в печали и скорби, тоже освобождал рабов и кормил и поил много бедных, случилось так, что он велел подать кушанье и питье одному дервишу, который, устав и ослабев, лежал в тени этого дома. Дервиш был святым человеком и опытным в пророчествах и гадании по звездам. Подкрепленный ласковой рукой шейха, он подошел к нему и сказал: «Я знаю причину твоего горя; ведь сегодня двенадцатый день рамадана, и в этот день ты потерял своего сына? Но утешься, этот день печали будет для тебя торжественным днем; знай, когда-нибудь в этот день твой сын возвратится». Так сказал дервиш. Для каждого мусульманина было бы грехом сомневаться в словах такого человека. Хотя это и не облегчило скорби Али, однако он всегда в этот день ожидает возвращения сына и украшает свой дом, залу и лестницы, как будто сын может явиться каждый час.

— Удивительно! — воскликнул писатель. — А я хотел бы сам посмотреть, как все там великолепно приготовлено, как шейх сам грустит среди этой роскоши, а главное — хотел бы послушать, как ему рассказывают его рабы.

— Нет ничего легче этого, — отвечал старик. — Надсмотрщик рабов этого дома — мой друг с давних лет и в этот день всегда дает мне местечко в зале, где среди толпы слуг и друзеи шейха один человек незаметен. Я поговорю с ним, чтобы он пропустил вас; вас ведь только четверо, и это, пожалуй, можно устроить. Приходите в девятом часу на эту площадь, и я дам вам ответ.

— Так сказал старик, а молодые люди поблагодарили его и удалились, исполненные желания увидеть, как все это произойдет.

— К назначенному часу они пришли на площадь перед домом шейха и встретили там старика, который сказал им, что надсмотрщик рабов позволил ввести их. Старик пошел вперед, но не по богато украшенным лестницам и не через ворота, а через боковую калитку, которую тщательно опять запер. Потом он повел их через несколько коридоров, пока они не пришли в большую залу. Здесь со всех сторон была большая давка; там были богато одетые люди, знатные лица города и друзья шейха, которые пришли утешать его в горе. Были рабы всех видов и всех национальностей. Все имели грустный вид, потому что любили своего господина и огорчались вместе с ним. В конце залы, на богатом диване, сидели знатнейшие друзья Али, и рабы служили им. Около них на полу сидел шейх: печаль о сыне не позволяла ему сидеть на праздничном ковре. Он подпирал рукой голову и, по-видимому, мало слушал утешения, которые ему нашептывали друзья. Напротив него сидели несколько старых и молодых людей в одежде рабов. Старик объяснил своим молодым друзьям, что это те рабы, которых в этот день Али Бану освобождает. Среди них были и франки, и старик особенно обратил внимание на одного из них, который был выдающейся красоты и еще очень молод. Шейх только за несколько дней до этого купил его за большую сумму у одного торговца рабами из Туниса и все-таки теперь же освобождал его, думая, что чем больше франков он возвратит в их отечество, тем раньше Пророк освободит его сына.

— Когда везде подали прохладительное, шейх дал знак надсмотрщику рабов. Надсмотрщик встал, и в зале наступила глубокая тишина. Он подошел к рабам, которые отпускались на свободу, и сказал внятным голосом:

— Вы, которые сегодня будете свободны по милости моего господина Али Бану, шейха Александрии, поступите теперь по обычаю этого дня в его доме и начинайте рассказывать.

— Они пошептались между собой. А затем заговорил один старый раб и повел свой рассказ:

КАРЛИК НОС

Очень не прав будет тот, кто думает, будто феи и волшебники водились только во времена Гарун аль-Рашида, владыки Багдада, а то даже и утверждает, будто все, что рассказывают о духах и об их повелителях на городских базарах, — это выдумки. Феи есть и сегодня, и не так давно я сам оказался свидетелем истории, в которой явно были замешаны духи, как вы увидите.

В одном крупном городе моего дорогого отечества Германии много лет тому назад жил себе тихо и мирно с женой один сапожник. Целый день он сидел на углу улицы и чинил башмаки и туфли, да и новые делал, если доверяли такой заказ. Но тогда ему приходилось сначала закупать кожу, потому что он был беден и запасов у него не было.

Жена его торговала овощами и фруктами, которые она выращивала в маленьком садике за городскими воротами, и покупателей у нее хватало, потому что одевалась она опрятно и чисто и умела, красиво разложив овощи, показать свой товар в лучшем виде.

У этой скромной четы был сын, красивый мальчик, приятный лицом, складный и для своих двенадцати лет уже довольно крупный. Он обычно сидел возле матери на зеленном рынке и часто помогал женщинам и поварам, делавшим у жены сапожника большие закупки, донести овощи до дома.

Из таких походов он редко возвращался без красивого цветка, или монетки, или пирожного, ибо хозяевам этих поваров нравилось, когда в дом приводили такого красивого мальчика, и они всегда щедро его одаривали.

Однажды жена сапожника сидела, как обычно, на рынке.

Перед ней стояло несколько корзин с капустой и другими овощами, а также со всякими травами и семенами; в корзинке же поменьше лежали ранние груши, яблоки и абрикосы. Маленький Якоб — так звали мальчика — сидел рядом с ней и выкрикивал звонким голосом:

— Эй, господа, поглядите, какая прекрасная капуста, как дивно пахнут эти коренья! Ранние груши, хозяйки, ранние яблоки и абрикосы! Покупайте! Моя мать отдаст по дешевке.

Так выкрикивал мальчик. В это время через рынок проходила какая-то старуха, довольно-таки оборванная и обтрепанная. У нее было маленькое, заострившееся личико, все в морщинах от старости, красные глаза и остроконечный, крючком, нос, спускавшийся к подбородку. Она шла, опираясь на длинную палку, и все же было непонятно, как она ходит. Она хромала, ковыляла, шаталась. Можно было подумать, что ноги у нее на шарнирах и она вот-вот свалится и стукнется своим острым носом о мостовую.

Жена сапожника внимательно глядела на старуху. Ведь она уже шестнадцать лет ежедневно сидела на рынке, а ни разу не видела этой странной особы. Но она невольно испугалась, когда старуха проковыляла к ней и остановилась у ее корзин.

— Вы зеленщица Ганна? — спросила старуха неприятным, скрипучим голосом, не переставая трясти головой.

— Да, это я, — отвечала жена сапожника. — Вам что-нибудь угодно?

— Видно будет, видно будет! Взглянем на травки, взглянем на травки, есть ли у тебя то, что мне нужно, — ответила старуха, склонилась над корзинами и, роясь своими коричневыми, уродливыми руками в корзинке с травами, стала вытаскивать оттуда своими длинными паучьими пальцами пучки, которые были так изящно и славно уложены, а затем подносить их один за другим к своему длинному носу и обнюхивать со всех сторон.

У жены сапожника надрывалось сердце при виде того, как обходилась с ее редкими травами эта старуха. Но она не осмеливалась ничего сказать, потому что проверить товар — право покупателя, а кроме того, она испытывала странный ужас перед старухой. Перерыв всю корзину, та пробормотала:

— Дрянь товар, дрянь трава, нет того, что ищу. То ли дело пятьдесят лет назад! Дрянь товар, дрянь товар!

Такие речи рассердили маленького Якоба.

— Да ты же просто бессовестная старуха! — воскликнул он раздраженно. — Сначала ты запускаешь свои гадкие коричневые пальцы в прекрасные травы и мнешь их, затем подносишь их к своему длинному носу, после чего никому, кто видел это, не захочется их покупать, а теперь ты еще называешь наш товар дрянью, а ведь и сам повар герцога все покупает у нас!

Старуха покосилась на храброго мальчика, гнусно рассмеялась и сказала сиплым голосом:

— Сыночек, сыночек! Тебе, значит, нравится мой нос, мой красивый длинный нос? Ну что ж, и у тебя вырастет на лице такой же — до самого подбородка.

С этими словами она принялась за другую корзину, где лежала капуста. Беря в руку самые красивые белые кочаны, она сжимала их так, что они кряхтели, затем швыряла как попало назад в корзину и опять говорила:

— Дрянь товар, капуста дрянь!

— Не тряси так противно головой! — испуганно крикнул мальчик. — Ведь шея у тебя не толще кочерыжки, долго ли ей переломиться, и тогда голова твоя упадет в корзину. И уж тогда покупателя ищи-свищи!

— Ах, тебе не нравятся тонкие шеи? — пробормотала старуха со смехом. — Ну что ж, у тебя и вовсе шеи не будет; голове придется уйти в плечи, чтобы не свалиться с хлипкого тельца.

— Хватит вам болтать вздор с мальчиком! — сказала наконец жена сапожника, недовольная долгим ощупыванием, разглядыванием и обнюхиванием ее товара. — Если вы хотите что-нибудь купить, то поторопитесь. Вы же отпугиваете других покупателей.

— Хорошо, пусть будет по-твоему! — воскликнула старуха, метнув на нее злобный взгляд. — Я куплю у тебя эти шесть кочанов. Но мне, как видишь, приходится опираться на посох, и нести я ничего не могу. Позволь твоему сыночку доставить мне товар на дом. Я заплачу ему за это.

Мальчик не захотел идти с ней и заплакал, потому что эта карга внушала ему ужас.

Но мать строго приказала ему отнести капусту, почитая за грех взваливать такую ношу на старую, слабую женщину. Он, хныча, повиновался, сложил, кочаны в платок и пошел за старухой с рынка.

Двигалась она не очень-то быстро, и ей понадобилось чуть ли не три четверти часа, чтобы добраться до отдаленной части города, где она наконец остановилась у одной ветхой хижины.

Вынув из кармана старый ржавый крючок, она ловко вставила его в маленькую замочную скважину, и вдруг дверь со скрежетом распахнулась. Но каково было удивление маленького Якоба, когда он вошел! Внутри все было великолепно, потолок и стены были мраморные, утварь из прекраснейшего черного дерева с врезными украшениями из золота и лощеных камней, а пол стеклянный и такой гладкий, что мальчик поскользнулся и упал. Старуха же вынула из кармана серебряную дудочку и продудела мелодию, которая резко огласила весь дом. Тотчас по лестнице спустилось несколько морских свинок. Якобу показалось очень странным, что ходили они прямо, на двух лапках, обутых вместо башмаков в ореховые скорлупки, а одеты были в людское платье и даже носили на головах шляпы по последней моде.

— Куда вы девали мои туфли, негодники? — крикнула старуха и стала колотить их палкой, заставляя их с визгом подпрыгивать. — Долго ли мне еще так стоять?

Они быстро взбежали по лестнице и вернулись с двумя скорлупами кокосового ореха, устланными внутри кожей, которые ловко надели старухе на ноги.

Теперь ее хромоты и ковыляния как не бывало. Она отшвырнула палку и пребыстро заскользила по стеклянному полу, таща за собой за руку маленького Якоба. Наконец она остановилась в одной комнате, которая множеством всяких приспособлений напоминала, пожалуй, кухню, хотя столы красного дерева и диваны, увешанные богатыми коврами, больше подходили для парадного зала.

— Садись, сынок, — сказала старуха довольно дружелюбно, прижав его к углу одного из диванов и поставив перед ним стол так, чтобы Якоб уже не мог выбраться. — Садись, тебе пришлось нести тяжелую ношу, человеческие головы не так-то легки.

— Какие странные вы говорите слова! — воскликнул мальчик. — Устать я и правда устал, но ведь головы-то нес я капустные, которые вы купили у моей матери.

— Ну, на этот счет ты ошибаешься, — засмеялась старуха и, сняв крышку с корзины, вытащила оттуда за волосы человеческую голову.

Мальчик был вне себя от ужаса. Он не мог понять, как все это произошло. Но он подумал о своей матери. «Если кто-нибудь узнает об этих человеческих головах, — подумал он про себя, — то обвинят во всем, конечно, мою мать».

— Теперь я должна дать тебе что-нибудь в награду за твое послушание, — пробормотала старуха. — Погоди минутку, я сварю тебе такого супчику, который тебе запомнится на всю жизнь.

Сказав это, она снова задудела. Сперва явилось множество морских свинок в человеческой одежде. На них были фартуки, а за поясом у них торчали половники и кухонные ножи. Затем прискакала целая орава белок. На них были широкие турецкие штаны, они ходили на задних лапах, и головным убором им служили зеленые бархатные шапочки. Это были, по-видимому, поварята, потому что они стремглав взбирались вверх по стенам, спускались оттуда со сковородками и мисками, с яйцами и маслом, с травами и мукой и несли все это к очагу. А там в своих туфлях из кокосовых скорлуп сновала взад и вперед старуха, и мальчик видел, что она вовсю старается приготовить ему вкусное блюдо. Вот с треском взвился огонь, вот что-то задымилось и закипело на сковородке, и приятный запах распространился по комнате. А старуха бегала взад-вперед, белки и морские свинки за нею следом, и всякий раз, пробегая мимо очага, она совала свой длинный нос в горшок.

Наконец в горшке забулькало и зашипело, из него пошел пар, и пена побежала в огонь. Она сняла горшок, вылила свое варево в серебряную миску и поставила ее перед маленьким Якобом.

— Так-так, сынок, так-так, — сказала она, — поешь-ка этого супчику, и у тебя будет все, что тебе так понравилось во мне! Вдобавок ты станешь искусным поваром, ведь надо же тебе кем-то быть, но травки — шалишь! — травки тебе никогда не найти. Почему ее не было в корзине у твоей матери?

Мальчик не понимал, о чем она говорила. Тем большее внимание он уделил супу, который нашел отменно вкусным. Его мать готовила ему разные лакомые кушанья. Но такого славного блюда он еще ни разу не ел. Суп благоухал травами и пряностями, он был кисло-сладкий и очень крепкий.

Когда он доедал последние капли этого чудесного супа, морские свинки зажгли арабское куренье, и по комнате поплыли синеватые клубы дыма. Клубы эти становились все гуще и оседали. Запах куренья опьянял мальчика. Сколько раз ни говорил себе Якоб, что надо вернуться к матери, он, не успев собраться с силами, снова погружался в дремоту и наконец по-настоящему уснул на диване старухи.

Странные сны пошли у него. Ему снилось, будто старуха сняла с него одежду и напялила на него беличью шкурку. Теперь он мог, как белка, прыгать и лазить. Он дружил с прочими белками и морскими свинками, которые были народом очень приличным и благовоспитанным, и служил с ними у старухи. Сперва ему доверили только обязанности чистильщика обуви: он должен был смазывать постным маслом и натирать до блеска кокосовые скорлупки, которые старуха носила вместо туфель. Поскольку в отцовском доме на него часто возлагали подобные дела, работа эта у него спорилась.

Приблизительно через год, снилось ему дальше, ему доверили дело более тонкое: он должен был еще с несколькими белками ловить пылинки в солнечных лучах, а наловив достаточное количество, просеивать их через тончайшее волосяное сито. Дело в том, что старуха считала пылинки нежнейшей вещью на свете, а так как жевать ей, оставшись совсем без зубов, было трудно, хлеб для нее пекли из пылинок.

Еще через год он был переведен к слугам, которые собирали старухе воду для питья. Не подумайте, что она велела вырыть колодец или поставила во дворе бочку для дождевой воды. Делалось это куда более тонким способом: белки, и с ними Якоб, должны были вычерпывать скорлупками лесных орехов росу из роз, и она-то и служила старухе питьевой водой. А поскольку пила старуха очень много, работа у водоносов была тяжелая.

Через год он был поставлен обслуживать дом. Его обязанностью было содержать в чистоте полы. А так как полы были из стекла и любое пятнышко на них бросалось в глаза, работа эта была совсем нелегкая. Приходилось тереть полы щетками и, привязав к ногам старые суконки, скользить на них по комнате.

На пятый год его наконец перевели на кухню. Это было почетное место, получить которое можно было только после долгого испытания. Якоб начал там поваренком и, дослужившись до старшего паштетника, приобрел такое необыкновенное мастерство и такой опыт во всех кухонных делах, что сам себе удивлялся. Труднейшие блюда, паштеты из двухсот составных частей, супы сразу из всех растущих на земле трав — все он освоил, все умел приготовить быстро и вкусно.

Так прошло лет семь на службе у старухи.

И вот однажды, снимая свои кокосовые туфли и беря в руки корзину и посох, чтобы выйти из дому, она приказала ему ощипать курочку, начинить ее травами и зажарить к своему приходу, да так, чтобы хорошенько подрумянилась. Он сделал это по всем правилам искусства. Он свернул курочке шею, ошпарил ее кипятком, ловко ощипал ее, затем поскоблил ей кожу, чтобы та стала гладкой и нежной, и выпотрошил ее. Потом он стал собирать травы для начинки. Но в кладовке, где хранились травы, он заметил на этот раз стенной шкафчик с полуоткрытой дверкой, которого никогда прежде не замечал. Он с любопытством подошел поближе, чтобы поглядеть, что там внутри, и в шкафчике оказалось много корзиночек, от которых шел сильный приятный запах. Он открыл одну из этих корзиночек и нашел в ней травку какого-то особого вида и цвета. Стебли и листья были синевато-зеленые, а цветок маленький, огненно-красный с желтой каемкой. Он внимательно осмотрел цветок и обнюхал его, и оказалось, что цветок этот источает тот же душистый запах, которым когда-то благоухал сваренный ему старухой суп. Но запах был такой душистый, что Якоб начал чихать, чихал все сильней и наконец, чихая, проснулся.

Лежа на диване старухи, он удивленно огляделся вокруг. «Бывают же такие яркие сны! — сказал он себе. -Готов прямо-таки поклясться, что я был какой-то несчастной белкой, товарищем морских свинок и всякого другого зверья, но при этом великим поваром. Ну и посмеется же мать, когда я все ей расскажу! Но наверно, она и побранит меня за то, что я уснул в чужом доме, вместо того чтобы помогать ей на рынке». С этими мыслями он поднялся, чтобы уйти. Все тело его, однако, совсем одеревенело от сна, особенно затылок, он просто не мог как следует пошевелить головой. Его даже посмешила такая сонливость, ибо он то и дело, не успевая опомниться, тыкался носом в шкаф или в стену или, если быстро поворачивался, ударялся им о дверной косяк. Белки и морские свинки с визгом бегали вокруг него, словно желая его сопровождать. Он и впрямь пригласил их, ступив на порог, составить ему компанию, потому что зверьки эти были славные. Но они стремглав понеслись на своих скорлупках обратно в дом, и до него только издали доносился их скулеж.

Старуха завела его в довольно отдаленную часть города, так что он с трудом выбирался из узких улочек, да и толкотня была порядочная, ибо рядом с ним, как представлялось ему, оказался какой-то карлик. Везде он слышал возгласы: «Поглядите на этого страшного карлика! Откуда взялся этот карлик? До чего же длинный у него нос, и голова совсем ушла в плечи, и руки-то какие коричневые и страшные!» В другое время он и сам побежал бы следом, ибо любил поглазеть на великанов, на карликов и на всякие диковинные чужеземные одежды. Но сейчас он торопился к матери.

Он совсем оробел, когда пришел на рынок. Мать еще сидела на своем месте, и в корзине у нее было еще довольно много овощей, значит, спал он недолго. Но ему издали показалось, что она очень печальна: она не зазывала покупателей и сидела, подперев голову рукой, а подойдя ближе, он нашел, что она бледней, чем обычно.

В нерешительности помедлив, он собрался наконец с духом, подкрался к ней сзади, ласково положил руку на ей на плечо и сказал:

— Матушка, что с тобой? Ты зла на меня?

Женщина обернулась к нему и тут же отпрянула с криком ужаса.

— Что тебе нужно от меня, гадкий карлик? — воскликнула она. — Прочь, прочь! Терпеть не могу таких шуток.

— Да что с тобой, матушка? — спросил Якоб совсем испуганно. — Ты, конечно, нездорова. Почему ты гонишь от себя своего сына?

— Я уже сказала тебе: ступая своей дорогой! — сердито ответила Ганна. — У меня ты ничего не заработаешь своим кривляньем, гадкий уродец!

«Право же, бог отнял у нее свет разума! — озабоченно подумал Якоб. — Как бы мне ухитриться отвести ее домой?»

— Образумься, милая матушка, посмотри на меня хорошенько, я ведь твой сын, твой Якоб.

— Нет, эта шутка переходит всякие границы, — обратилась Ганна к соседке. — Взгляните-ка на этого гадкого карлика! Стоя здесь, он наверняка отобьет у меня всех покупателей, и он еще позволяет себе смеяться над моим горем. Он говорит мне: «Я ведь твой сын, твой Якоб!». Бессовестный!

Тут поднялись соседки и давай ругаться на чем свет стоит — а рыночные торговки, знаете ли, ругаться умеют, — и давай бранить его за то, что он смеется над горем бедной Ганны, у которой семь лет назад был украден красавец мальчик, и грозить, что если он сию же минуту не уберется, они все скопом бросятся на него и его исцарапают.

Бедный Якоб не знал, что ему обо всем этом и думать. Ведь он же, казалось ему, пошел сегодня утром, как обычно, на рынок с матерью, помог ей там разложить товар, затем сходил со старухой к ней домой, поел там супчику, немножко поспал и вот вернулся, а мать и соседки говорили о каких-то семи годах! И называли его мерзким карликом! Что же это с ним произошло?

Когда он увидел, что мать и слышать о нем не хочет, глаза его наполнились слезами, и он печально побрел к лачуге, где целыми днями сапожничал его отец. «Посмотрю, захочет ли узнать меня он. Стану у двери и поговорю с ним». Дойдя до хибары сапожника, он стал у двери и заглянул внутрь. Мастер был так занят своей работой, что не заметил его. Но случайно взглянув потом на дверь, он уронил на пол башмак, дратву и шило и в ужасе вскрикнул:

— Боже мой, что это, что это?

— Добрый вечер, мастер! — сказал Якоб, входя в лавку. — Как вам живется?

— Плохо, плохо, маленький господин! — отвечал отец, к великому удивлению Якоба. — Дело у меня перестало ладиться. Я тут совсем один, но ведь я старею, а подмастерье мне не по средствам.

— Разве у вас нет сынка, который мог бы понемножку помогать вам в работе? — продолжал свои расспросы Якоб.

— Был у меня сынок, звали его Якоб, сейчас это был бы стройный складный парень двадцати лет, который еще как смог бы мне помогать. То-то было бы житье! Уже в двенадцать лет он был на редкость услужлив и ловок и в ремесле уже смыслил, да и собой был хорош, и нравом приятен. Он приманил бы мне таких заказчиков, что я скоро перестал бы чинить старье, а тачал бы только новую обувь! Но таков уж мир!

— Где же ваш сын? — дрогнувшим голосом спросил своего отца Якоб.

— Бог весть, — отвечал тот. — Семь лет назад — да, вот сколько уже прошло времени — его украли у нас на рынке.

— Семь лет назад! — в ужасе воскликнул Якоб.

— Да, маленький господин, семь лет назад. Помню, словно это было сегодня, как жена пришла домой с плачем, крича, что прождала мальчика весь день, всех расспрашивала, везде искала его и нигде не нашла. Я всегда думал и говорил, что так будет. Якоб был красивый ребенок, ничего не скажешь. Вот жена и гордилась им, ей нравилось, когда люди его хвалили, и она часто посылала его с овощами и всякой всячиной в дома важных господ. Резон в этом был, его всегда щедро одаривали. Но я говорил: гляди в оба! Город велик, плохих людей в нем немало, гляди за Якобом в оба. Так оно и вышло, как я говорил. Приходит на рынок однажды какая-то уродливая старуха, торгуется из-за фруктов и овощей и наконец накупает столько, что ей самой не снести. Моя жена, сердобольная душа, посылает с ней нашего мальчика, и… больше она его не видела.

— И с тех пор прошло семь лет, говорите?

— Семь лет будет весной. Мы объявили о пропаже, ходили по домам, расспрашивали. Многие знали нашего красивого мальчика, успели его полюбить и теперь искали его вместе с нами. Все напрасно. И ту женщину, что купила овощи, тоже никто знать не знал. Но одна древняя старуха, прожившая на свете девяносто лет, сказала, что это была, наверно, злая фея Травознайка, которая раз в пятьдесят лет приходит в наш город за покупками.

Так говорил отец Якоба, вовсю стуча при этом по башмакам и широко растягивая дратву обеими руками. Постепенно мальчику стало ясно, что с ним произошло, он понял, что не сон видел, а семь лет прослужил в виде белки у злой феи. Гнев и скорбь наполнили его сердце так, что оно чуть не разорвалось. Семь лет юности украла у него старуха, а что получил он взамен? Научился наводить глянец на туфли из кокосового ореха да убирать комнату со стеклянным полом! Узнал от морских свинок все тайны кухни! Он молча стоял несколько мгновений, размышляя о своей судьбе. Наконец отец спросил его:

— Не угодно ли вам заказать у меня что-нибудь, молодой господин? Например, пару туфель или, — прибавил он с улыбкой, — футляр для вашего носа?

— Дался же вам мой нос, — сказал Якоб. — Зачем мне футляр для него?

— Что ж, — отвечал сапожник. — Это дело вкуса. Но позвольте сказать вам: будь у меня такой страшный нос, я заказал бы футляр для него из розовой лакированной кожи. Взгляните, у меня как раз есть славный кусочек. Правда, понадобилось бы никак не меньше локтя, но зато вы были бы прекрасно защищены, маленький господин! А так вы наверняка ударяетесь носом о каждый дверной косяк, о каждую повозку, которой хотите уступить дорогу.

Мальчик онемел от ужаса. Он ощупал свой нос. Нос был толстый и в добрых две пяди длиной! Значит, и облик его изменила старуха. Вот почему его не узнала мать, вот почему его ругали гадким карликом!

— Мастер, — сказал он, чуть не плача, сапожнику, — нет ли у вас поблизости зеркала, чтобы мне поглядеть на себя?

— Молодой господин, — строго отвечал отец, — не такая у вас наружность, чтобы сделать вас тщеславным, и у вас нет причины неустанно глядеться в зеркало. Отучитесь от этого, у вас эта смешная привычка смешна особенно.

— О, дайте мне все-таки взглянуть в зеркало! — воскликнул Якоб.- Тщеславие тут ни при чем.

— Оставьте меня в покое, нет у меня зеркала. У жены, правда, есть зеркальце, но я не знаю, куда она его спрятала. Если уж вам во что бы то ни стало надо взглянуть в зеркало, то на той стороне улицы живет цирюльник Урбан. У него зеркало вдвое больше, чем ваша голова. Ступайте туда, и честь имею!

С этими словами отец мягко вытолкнул его за порог, запер за ним дверь и снова сел за работу. А Якоб, совершенно подавленный, направился на другую сторону улицы к цирюльнику Урбану, которого хорошо знал по прежним временам.

— Доброе утро, Урбан! — сказал он ему, — я пришел попросить вас об одном одолжении. Будьте любезны, позвольте мне взглянуть в ваше зеркало.

— С удовольствием, вон оно, — воскликнул, смеясь, цирюльник, и его клиенты, которым он подстригал бороды, тоже разразились смехом. — Какой вы красавчик, стройненький, складненький, шейка у вас как у лебедя, ручки как у королевы, а уж вздернутый носик настолько хорош, что лучше и быть не может! Вы, правда, немножко кичитесь им, но ничего, глядите себе на здоровье в мое зеркало. Никто не скажет обо мне, что я из зависти не дал вам поглядеться.

Так говорил цирюльник, и заливистый хохот оглашал стены его заведения. Якоб тем временем подошел к зеркалу и рассмотрел себя. На глазах у него показались слезы. «Да, мамочка, немудрено, что ты не узнала своего Якоба, — подумал он. — Не такой был у него вид в те радостные дни, когда ты красовалась с ним на людях!» Глаза его стали маленькими, как у свиньи, нос был огромен и нависал надо ртом и над подбородком, шея, казалось, напрочь исчезла, ибо голова его совсем ушла в плечи и лишь с превеликой болью поворачивалась направо или налево. Роста он был все такого же, как семь лет назад, когда ему было двенадцать лет. Но если другие от двенадцати до двадцати лет растут в вышину, он вырос в ширину, спина и грудь сильно выпятились и напоминали маленький, но туго набитый мешок. Это толстое туловище сидело на маленьких, слабых ножках, которым, казалось, была не по силам такая тяжесть. Но тем длиннее казались руки, свисавшие у него с плеч, они были не короче, чем руки рослого мужчины. Кисти их были грубые, желтовато-коричневые, пальцы длинные, паукообразные, и, хорошенько вытянув их, он мог достать ими до пола не нагибаясь. Таков он был на вид, маленький Якоб, — он превратился в уродливого карлика.

Теперь он вспомнил то утро, когда к корзинам его матери подошла эта старая карга. Всем, что он тогда выругал в ней,- ее длинным носом, противными пальцами, — всем наделила она его, и только длинную, дрожащую шею совсем уничтожила.

— Ну как, налюбовались собой, мой принц? — спросил цирюльник, подходя к нему и со смехом его оглядывая. — Такая смехота ведь и во сне не приснится. Но я хочу сделать вам одно предложение, маленький человечек. Моя цирюльня хоть и пользуется успехом, но с недавних пор не таким, как хотелось бы. Дело в том, что мой сосед, цирюльник Шаум, раздобыл где-то великана, который заманивает ему клиентов. Ну, стать великаном невелика хитрость, а вот такой человечек, как вы, — это другое дело. Поступайте ко мне на службу, маленький человечек. У вас будет жилье, еда, питье, платье — все, что нужно. А вы за это будете по утрам стоять у моей двери и зазывать народ. Вы будете взбивать мыльную пену, подавать клиентам полотенце, и, уверяю вас, мы оба сделаем выгодное дело: у меня будет больше клиентов, чем у соседа с его великаном, а вам каждый будет еще и на чай давать.

В глубине души Якоб был глубоко возмущен предложением служить приманкой для цирюльника. Но не следовало ли ему терпеливо снести это оскорбление? Он совершенно спокойно сказал цирюльнику, что не располагает временем для такой службы, и пошел дальше.

Обезобразив его внешность, злая старуха не причинила, однако, никакого вреда его уму, это он явственно ощущал. Ведь думал и чувствовал он уже не так, как семь лет назад. Нет, за это время он стал, казалось ему, мудрее, разумнее. Он горевал не о своей утраченной красоте, не о том, что у него такой уродливый облик, а только о том, что его, как собаку, прогнали от двери его отца. Он решил поэтому еще раз попытать счастья у своей матери.

Он пошел к ней на рынок и попросил ее выслушать его спокойно. Он напомнил ей тот день, когда он ушел со старухой, напомнил всякие мелкие случаи из своего детства, затем рассказал ей, как семь лет служил в виде белки у феи и как та превратила его в уродца за то, что он тогда обругал ее. Жена сапожника не знала, что ей и думать. Все, что он рассказывал о своем детстве, было правдой. Но когда он рассказал, что в течение семи лет был белкой, она сказала: «Это невозможно, и фей не бывает на свете». И, глядя на него, она испытывала отвращение к безобразному карлику и не верила, что он может быть ее сыном. Наконец она решила, что самое лучшее — поговорить об этом с мужем. Она собрала поэтому свои корзины и велела ему идти с ней. Так пришли они к хибарке сапожника.

— Представь себе, — сказала она ему, — этот человек говорит, что он наш пропавший сын Якоб. Он рассказал мне, как его украли у нас семь лет назад и как его околдовала какая-то фея.

— Вот как? — прервал ее со злостью сапожник. — Он рассказал тебе это? Ну, погоди, гаденыш! Все это я рассказал ему не далее как час назад, и он, значит, пошел морочить тебя! Тебя, говоришь, околдовали, сыночек? Ну, погоди, я тебя расколдую!

С этими словами он схватил связку ремней, которые только что нарезал, и давай стегать ими по горбатой спине и по длинным рукам, да так, что тот закричал от боли и с плачем убежал прочь.

В том городе, как везде, мало сердобольных душ, которые помогли бы человеку несчастному, а вдобавок еще и чем-то смешному. Вот почему несчастному карлику так и не удалось за весь день ни поесть, ни попить, а вечером пришлось избрать для ночлега ступени церкви, хотя они были и жесткие и холодные.

Когда на следующее утро его разбудили первые лучи солнца, он серьезно задумался о том, чем ему жить, коль скоро отец и мать от него отказываются. Он был слишком горд, чтобы служить рекламой цирюльнику, он не хотел наниматься в шуты и выставлять себя напоказ ради денег. Что было ему делать? Тут вдруг ему подумалось, что, будучи белкой, он сильно преуспел в поварском искусстве. У него были все основания надеяться, что он может потягаться со многими поварами. Он решил использовать свое искусство.

Как только улицы оживились и утро совсем вступило в свои права, он первым делом вошел в церковь и сотворил молитву. Затем пустился в путь. Герцог, правивший этой страной, был известный обжора и лакомка, он любил хороший стол и выискивал себе поваров во всех частях света. К его дворцу и направился Якоб. Когда он пришел к наружным воротам, привратники спросили, что ему надо, и стали издеваться над ним. А он потребовал главного повара. Они засмеялись и повели его через передние дворы, и, где он ни показывался, слуги останавливались, глазели на него, заливались смехом и присоединялись к нему, так что постепенно слуги всякого рода образовали огромную процессию, которая и поднималась по лестнице дворца. Конюхи бросили свои скребницы, скороходы побежали во всю прыть, уборщики ковров забыли, что надо выколачивать ковры, все протискивались вперед, сутолока была страшная, и крики: «Карлик, карлик! Видали карлика?» — оглашали воздух.

Тут появился в дверях смотритель дворца — со злым лицом и с огромной плеткой в руке:

— Господи, боже мой, что это вы все так расшумелись, собаки? Разве вы не знаете, что герцог еще спит? — И, замахнувшись бичом, он стеганул по спинам нескольких конюхов и привратников.

— Ах, господин! — воскликнули они. — Разве вы не видите? Мы привели карлика, карлика, какого вы в жизни не видели.

Смотритель дворца с трудом удержался от хохота, когда увидел маленького человечка. Ведь он боялся уронить свое достоинство смехом. Прогнав поэтому остальных плеткой, он отвел пришельца в глубь дома и спросил его, что ему угодно. Услыхав, что тому нужен главный начальник кухни, он ответил:

— Ты ошибаешься, сынок. Тебе нужен я, смотритель дворца. Ты ведь хочешь стать лейб-карликом герцога, не так ли?

— Нет, господин! — отвечал карлик. — Я умелый повар и мастер на всякие редкие кушанья. Отведите меня, пожалуйста, к главному начальнику кухни. Может быть, ему пригодится мое искусство.

— Воля твоя, человечек. Но вообще-то ты малый нерассудительный. В кухню! Стань ты лейб-карликом, ты мог бы не работать, есть и пить сколько душе угодно и носить прекрасное платье. Но поглядим. Твое искусство вряд ли достигает такой высоты, какая необходима личному повару герцога, а для поваренка ты слишком хорош.

С этими словами смотритель дворца взял его за руку и отвел в покои главного начальника кухни.

— Ваша милость, — сказал там карлик, поклонившись так низко, что коснулся носом ковра, — не нужен ли вам искусный повар?

Главный начальник кухни осмотрел его с головы до ног, затем разразился громким хохотом.

— Что?! — воскликнул он. — Это ты-то повар? Ты думаешь, у нас такие низкие очаги? Да чтобы только взглянуть на плиту, тебе пришлось бы стать на цыпочки и хорошенько вытянуть шею! О, дорогой карлик! Тот, кто послал тебя ко мне, чтобы наняться в повара, над тобой поглумился.

Так сказал главный начальник кухни и от души засмеялся, и с ним засмеялись смотритель дворца и все слуги, которые были в комнате.

Карлик, однако, не смутился.

— Разве жаль яичка-другого, некоторой толики сиропа и вина, муки и пряностей, если в доме всего этого вдоволь? — сказал он. — Позвольте мне приготовить какое-нибудь вкусное блюдо, предоставьте мне то, что для этого нужно, и оно будет тотчас же приготовлено у вас на глазах, и вы должны будете признать: он повар хоть куда.

Такие и подобные речи повел карлик, и удивительно было видеть, как сверкали при этом его маленькие глазки, как поворачивался туда и сюда длинный нос и как сопровождали его речь тонкие паучьи пальцы.

— Ну что ж! — воскликнул главный начальник кухни и взял под руку смотрителя дворца. — Ну что ж, пойдемте для забавы в кухню.

Они прошли через множество залов и коридоров и наконец пришли в кухню. Это было большое, просторное помещение, великолепно оборудованное. В двадцати плитах постоянно пылал огонь, между ними текла прозрачная вода, где, кстати, содержалась живая рыба, в шкафах из мрамора и драгоценного дерева были разложены припасы, которые надо всегда иметь под рукой, а слева и справа находилось десять залов, где было собрано все, что изобрели по части лакомств и чревоугодия во всех странах Запада и даже Востока. Кухонная челядь бегала взад-вперед, пошевеливала, громыхала котлами и сковородками, вилками и шумовками. Но когда в кухню вошел главный начальник кухни, все замерли, и слышно было только, как трещит огонь и журчит ручеек.

— Что заказал сегодня герцог на завтрак? — спросил главный начальник кухни первого приготовителя завтраков, старого повара.

— Сударь, он соизволил заказать датский суп и красные гамбургские фрикадельки.

— Отлично, — продолжал главный начальник кухни. — Ты слышал, что хочет откушать герцог? Возьмешься ли ты приготовить эти трудные блюда? С фрикадельками тебе, во всяком случае, не справиться, это наш секрет.

— Нет ничего легче! — отвечал, ко всеобщему изумлению, карлик, ибо в бытность белкой он часто готовил эти кушанья, — ничего легче! Для супа пусть мне дадут такие-то травы и такие-то пряности, кабаньего сала, кореньев и яиц. А для фрикаделек, — сказал он тише, чтобы его могли слышать только главный начальник кухни и приготовитель завтраков, — для фрикаделек мне нужны разные виды мяса, немного вина, утиный жир, имбирь и определенная трава, которую называют «радость желудка».

— Ну и ну, клянусь святым Бенедиктом! У какого волшебника ты учился? — воскликнул с удивлением повар. — Он назвал все тютелька в тютельку, а насчет травки «радость желудка» мы и сами не знали. Она, конечно, придаст блюду еще более приятный вкус. О, да ты чудо-повар!

— Вот уж никак не думал, — сказал главный начальник кухни. — Приступим, однако, к испытанию! Дайте ему припасы, которых он требует, посуду и все прочее, и пусть он приготовит завтрак!

Как он сказал, так и сделали: все необходимое расставили на плите. Но тут оказалось, что карлик едва достает до плиты носом. Поэтому сдвинули несколько стульев, положили на них мраморную доску и уже потом пригласили чудо-человечка начать свой фокус. Повара, поварята, слуги и всякая челядь стояли вокруг широким кольцом и с удивлением глядели, как ловко все у него получалось, как опрятно и красиво он все готовил. Покончив с приготовлениями, он велел поставить оба котла на огонь и варить до тех пор, пока он не крикнет. Затем он стал считать: «раз, два, три» и так далее и, досчитав ровно до пятисот, крикнул: «Хватит!». Котлы сняли с огня, и карлик пригласил главного начальника кухни отведать кушанье.

Личный повар приказал поваренку подать золотую ложку, ополоснул ее в проточной воде и передал главному начальнику кухни. Тот с торжественным видом подошел к плите, зачерпнул из котлов, попробовал, зажмурился, прищелкнул от удовольствия языком и сказал:

— Восхитительно, клянусь жизнью герцога, восхитительно! Не скушаете ли и вы ложечку, смотритель дворца?

Тот наклонился, взял ложку, попробовал и пришел в восторг:

— Честь и хвала вашему искусству, дорогой приготовитель завтраков, вы опытный повар, но ни суп, ни гамбургские фрикадельки вам еще не удавались так замечательно!

Повар тоже отведал, после чего почтительно пожал карлику руку и сказал:

— Человечек! Ты мастер своего дела. Да, травка «радость желудка» придает всему особую прелесть.

В эту минуту в кухню вошел камердинер герцога и сообщил, что тот требует завтрак. Налитые и положенные в серебряную посуду кушанья были посланы герцогу. А главный начальник кухни повел карлика в свою комнату и стал с ним беседовать. Но не успели они пробыть там и половины того времени, какое нужно, чтобы прочесть «Отче наш», как явился посыльный и позвал главного начальника кухни к герцогу. Тот быстро надел праздничное платье и последовал за посыльным.

У герцога был очень довольный вид. Он съел все, что ему подали на серебре, и как раз вытирал бороду, когда к нему вошел главный начальник кухни.

— Послушай, начальник кухни, — сказал герцог, — твоими поварами я был до сих пор всегда очень доволен. Но скажи мне, кто готовил мой завтраксегодня? Так хорош он никогда не бывал, с тех пор как я сижу на троне моих предков. Доложи, как его зовут, этого повара, чтобы мы послали ему несколько дукатов в подарок.

— Господин, это удивительная история, — отвечал главный начальник кухни и рассказал, как сегодня утром к нему привели карлика, который во что бы то ни стало хотел стать поваром, и как все это произошло.

Герцог очень удивился, велел позвать к себе карлика и стал расспрашивать его, кто он и откуда. Бедный Якоб не мог, конечно, сказать, что он околдован и прежде служил в облике белки. Но он не отступил от правды, сказав, что сейчас у него нет отца и матери и что стряпать он научился у одной старой женщины. Герцог не стал больше расспрашивать, он забавлялся странной внешностью своего нового повара.

— Если ты останешься у меня, — сказал он, — я положу тебе пятьдесят дукатов в год, праздничное платье и сверх того две пары штанов. Но за это ты должен сам готовить мне каждый день завтрак, указывать, как варить обед, и вообще заботиться о моей кухне. Поскольку в моем дворце все получают свои имена от меня, ты будешь называться Нос и носить звание младшего начальника кухни.

Карлик Нос пал ниц перед могущественным герцогом Запада, поцеловал ему ноги и обещал служить ему верой и правдой.

Так пристроился маленький человечек на первое время, и обязанности свои он выполнял с честью. Ведь герцог стал, можно сказать, совсем другим человеком с тех пор, как в доме его появился карлик Нос. Прежде ему часто бывало угодно швырять миски или тарелки, которые ему приносили, в головы поваров. Однажды он даже самому главному начальнику кухни с такой силой запустил в лоб печеной телячьей ножкой, которая оказалась недостаточно мягкой, что тот упал и должен был три дня лежать в постели. Герцог, правда, загладил то, что он сделал в пылу гнева, несколькими пригоршнями дукатов. Но ни один повар не входил к нему с кушаньями без дрожи и без боязни. С тех пор как в доме появился карлик, все преобразилось словно по волшебству. Герцог ел теперь вместо трех раз в день пять раз, чтобы как следует насладиться искусством своего маленького слуги. И все же никогда не делал гримасы неудовольствия. Нет, он находил все новым, отменным, стал общителен и приятен в обращении и делался с каждым днем все жирнее.

Часто среди трапезы он велел позвать начальника кухни и карлика Носа, сажал одного справа, другого слева от себя и собственными пальцами клал им в рот куски лакомых кушаний. Оба, разумеется, могли по достоинству оценить эту милость.

Карлик был чудом города. Главного начальника кухни люди умоляли позволить им поглядеть на карлика за стряпней, а иные из самых знатных мужей добивались у герцога разрешения, чтобы их слуги брали уроки у карлика на кухне, что приносило немалые деньги, ибо каждый платил за день по полдуката. И чтобы у других поваров не портилось настроение и они не завидовали ему, Нос отдавал им деньги, которые платили хозяева за обучение своих поваров.

Так прожил Нос почти два года во внешнем благополучии и почете, и только мысль о родителях огорчала его. Так и жил он себе без каких-либо примечательных перемен, пока не произошел следующий случай. Карлик Нос был особенно ловок и удачлив, когда делал покупки. Поэтому он всегда сам, как только позволяло время, ходил на рынок, чтобы закупить птицы и фруктов. Однажды утром он отправился на гусиный рынок поискать тяжелых жирных гусей, каких любил герцог. Разглядывая товар, он уже несколько раз прошелся взад и вперед. Его вид не только не вызывал здесь хохота и насмешек, но и внушал всем почтение. Ведь в нем узнавали знаменитого личного повара герцога, и каждая торговка чувствовала себя осчастливленной, если он поворачивался носом к ней.

И вот он увидел женщину, сидевшую в самом конце ряда, в углу, которая тоже продавала гусей, но в отличие от прочих торговок не расхваливала своего товара и не зазывала покупателей. Он подошел к ней и стал измерять и взвешивать ее гусей. Они были такие, каких он искал, и он купил трех гусей вместе с клеткой, взвалил ее на свои широкие плечи и пустился было в обратный путь. Но тут ему показалось странным, что только два из этих гусей гоготали и верещали, как то свойственно гусям, а третий сидел тихонько, погруженный в себя, и вздыхал и постанывал, как человек.

— Гусыня прихворнула, — сказал себе под нос карлик, — надо поскорее прикончить ее и разделать.

Но гусыня ответила очень четко и громко:

— Если ты меня уколешь,

Ущипну я так, что взвоешь.

Если шею мне свернешь,

Рано в гроб себя сведешь.

Карлик Нос в страхе опустил клетку на землю, и гусыня со вздохом взглянула на него красивыми, умными глазами.

— Вот это да! — воскликнул Нос. — Она умеет говорить, барышня гусыня? Никак не думал. Что ж, бояться ей нечего! Мы насмотрелись на жизнь и обижать такую редкую птицу не станем. Но держу пари, она не всегда носила эти перья. Сам был когда-то белкой.

— Ты прав, говоря, что я родилась не в этом гнусном обличье, — отвечала гусыня. — Ах, никто не думал, не гадал, что Мими, дочь великого Веттербока, закончит свои дни на герцогской кухне!

— Пусть милая барышня Мими успокоится, — утешил ее карлик. — Никто не возьмет ее за глотку, это такая же правда, как то, что я честный малый и младший начальник кухни его светлости. Я отведу ей птичник в собственных покоях, у нее будет вдоволь корма, а свое свободное время я посвящу беседам с нею. Остальной кухонной прислуге я скажу, что откармливаю гусыню для герцога особыми травами. И как только представится случай, я выпущу тебя на свободу.

Гусыня со слезами поблагодарила его. Карлик же поступил, как обещал: он зарезал двух других гусей, а для Мими построил отдельный птичник под тем предлогом, что готовит ее для герцога особым образом. Как только у него выдавалось свободное время, он ходил побеседовать с ней и утешить ее. Они рассказали друг другу свои истории, и таким путем Нос узнал, что гусыня — дочь волшебника Веттербока, живущего на острове Готланде. Он поссорился с одной старой феей, которая победила его хитростью и коварством и в отместку превратила его дочь в гусыню и перенесла сюда. Когда карлик Нос в свою очередь поведал ей свою историю, она сказала:

— Я довольно сведуща в этих делах. Мой отец дал мне и моим сестрам кое-какие указания, в той мере, разумеется, в какой он мог разглашать такие вещи. История со спором у корзины с травами, твое внезапное превращение после того, как ты понюхал ту травку, а также некоторые слова старухи, тобою переданные, доказывают мне, что ты околдован с помощью трав, а это значит, что ты можешь снять с себя чары, если отыщешь ту траву, которую выбрала фея, когда тебя околдовывала.

Это было для него слабым утешением: где мог он отыскать эту траву? Но он поблагодарил Мими и несколько ободрился.

В это время в гости к герцогу приехал один соседний князь, его друг. Поэтому герцог призвал к себе своего карлика Носа и сказал ему:

— Настала пора, когда ты должен будешь показать, верный ли ты слуга мне и мастер ли ты своего дела. Этот князь, что у меня в гостях, ест, как известно, вкуснее всех, кроме меня; он великий знаток тонкой кухни и человек мудрый. Позаботься же о том, чтобы на моем столе каждый день появлялись такие кушанья, чтобы он удивлялся все больше и больше. Под страхом моей немилости не смей ни одно блюдо, пока он здесь, подавалось дважды. Можешь требовать для этого у моего казначея все, что тебе будет угодно. И если тебе понадобится жарить на сале золото и алмазы, изволь! Лучше мне стать бедняком, чем краснеть перед ним.

Так сказал герцог. И карлик с подобающим поклоном ответил:

— Пусть будет по-твоему, господин! Бог свидетель, я сделаю все так, что этот князь гурманов останется доволен.

Маленький повар пустил в ход все свое умение. Он не жалел сокровищ своего хозяина, а себя и вовсе. Целыми днями его можно было видеть окутанным дымом и пламенем, и голос его, не умолкая, звенел под сводами кухни. Он как повелитель отдавал приказания поварятам и низшим поварам… Я мог бы поступить так, как делают погонщики верблюдов из Алеппо, рассказывая путникам истории, где герои пируют. Они битый час перечисляют все поданные блюда, вызывая этим большой интерес и еще больший голод у слушателей, отчего те невольно достают свои припасы, принимаются за еду и щедро делятся с погонщиками. Но я не стану так делать.

Чужеземный князь гостил у герцога уже две недели и жил в свое удовольствие. Они питались не меньше пяти раз в день, и герцог был доволен искусством карлика, ибо видел неудовольствие на лице гостя. Но вот на пятнадцатый день герцог велел призвать к столу карлика, представил его своему гостю, князю, и спросил того, доволен ли он карликом.

— Ты замечательный повар, — отвечал чужеземный князь, — и знаешь, что значит покушать как следует. За все время, что я здесь, ты не повторил ни одного блюда и все готовил на славу. Но скажи мне, почему ты до сих пор не подаешь к столу царь-кушанье — паштет «сюзерен»?

Карлик очень испугался: он никогда не слыхал об этом царе паштетов. Но он взял себя в руки и ответил

— О, господин! Я надеялся, что еще долго лицо твое будет озарять эту столицу, поэтому я и не спешил с этим блюдом. Ведь чем повару и почтить тебя на прощанье, как не царем паштетов?

— Вот как? — со смехом сказал герцог. — А что касается меня, то ты, видно, хотел дождаться моей смерти, чтобы уж тогда меня и почтить. Ведь и мне ты ни разу не предлагал этого паштета. Подумай, однако, о другом прощанье: завтра ты должен будешь подать на стол этот паштет.

— Пусть будет по-твоему, господин! — ответил карлик и удалился.

Но удалился невесело, ибо день его позора и его беды настал. Он не занл, как приготовить этот паштет. Он пошел поэтому в свою комнатку и стал оплакивать свою судьбу. Но гусыня Мими, которой позволялось расхаживать по его покоям, подошла к нему и спросила о причине его горя.

— Перестань лить слезы, — отвечала она, услыхав о паштете «сюзерен», — это блюдо часто подавалось у моего отца, и я приблизительно знаю, что для него нужно. Ты возьмешь то-то и то-то, столько-то и столько-то, и хотя это не совсем все, что для него нужно по-настоящему, у твоих господ, наверно, не такой тонкий вкус.

Так сказала Мими. Карлик подпрыгнул от радости, благословляя тот день, когда он купил гусыню, и принялся готовить царя паштетов. Сначала он сделал немножко на пробу, получилось превкусно, и главный начальник кухни, которому он дал отведать, снова начал хвалить его великое мастерство.

На следующий день он запек паштет в большой форме и теплым, прямо с огня, послал его к столу, украсив блюдо гирляндами из цветов. А сам надел свое лучшее праздничное платье и пошел в столовую. Когда он вошел, главный разрезыватель как раз разрезал паштет и подавал его на серебряной лопаточке герцогу и его гостю. Герцог откусил изрядный кусок, возвел глаза к потолку и сказал, проглотив:

— Ах, ах! По праву называют это царем паштетов! Но мой карлик еще и царь поваров! Не так ли, дорогой друг?

Гость откусил несколько маленьких кусочков и, тщательно разжевав их для пробы, улыбнулся насмешливо и загадочно.

— Приготовлено довольно сносно, — сказал он, отставляя тарелку, — но все-таки это не настоящий «сюзерен», так я и думал.

Герцог в негодовании наморщил лоб и покраснел от стыда

— Ах, ты, собака-карлик! — воскликнул он. — Как смеешь ты так поступать со своим господином? Не отрубить ли твою большую голову в наказание за твою плохую стряпню?

— Ах, господин, помилуйте, я приготовил это блюдо по правилам искусства, тут никак не может чего-то недоставать!

— Лжешь, негодяй! — ответил герцог, отпихнув его ногой. — А то бы мой гость не сказал, что чего-то тут не хватает. Я велю разрубить на куски и запечь в паштете тебя самого!

— Сжальтесь! — воскликнул карлик, падая на колени перед гостем и обнимая его ноги. — Скажите, чего не хватает в этом блюде и чем оно вам не по вкусу? Не обрекайте меня на смерть из-за какой-то там горсточки мяса или муки.

— От этого тебе будет мало проку, дорогой Нос, — отвечал чужеземец со смехом, — я вчера уж подумал, что ты не сумеешь приготовить это кушанье, как мой повар. Знай же, не хватает травки, которой здесь и не знают, и называется эта травка «чих-перечих». Без нее в паштете нет остроты, и твоему господину никогда не едать его в таком виде, как ем я.

Тут герцог пришел в ярость.

— И все же я буду его есть! — воскликнул он, сверкая глазами. — Ибо, клянусь своей герцогской честью, завтра я покажу вам либо паштет, какого вы требуете, либо голову этого малого, приколоченную к воротам моего дворца! Ступай, собака, еще раз даю тебе сутки сроку!

Так вскричал герцог. Карлик же снова с плачем пошел в свою комнатку и пожаловался гусыне на свою судьбу, говоря, что ему не миновать смерти, ибо об этой траве он и слышать не слышал.

— Если дело только за этим, — сказала она, — то я тебе помогу. Мой отец научил меня распознавать все травы. В другое время ты, может быть, и не избежал бы смерти, но сейчас, на счастье, полнолунье, а травка «чих-перечих» цветет именно в это время. Но скажи мне, есть ли вблизи дворца старые каштановые деревья?

— О, да! — с облегчением отвечал Нос. — У озера, в двухстах шагах от дома, их целая купа. Но при чем тут они?

— Только у стволов старых каштанов цветет эта травка, — сказала Мими. — Поэтому не будем терять времени и пойдем искать то, что тебе нужно. Возьми меня на руки, а когда выйдем, опустишь на землю. Я покажу тебе.

Он сделал, как она сказала, и пошел с ней к воротам дворца. Но там привратник преградил ему путь своим оружием и сказал:

— Милый мой Нос, плохи твои дела, выпускать тебя из дому запрещено. Я получил строжайший приказ на этот счет.

— Но в сад-то мне можно выйти? — отвечал карлик. — Будь добр, пошли кого-нибудь из своих помощников к смотрителю дворца и спроси, нельзя ли мне выйти в сад и поискать всяких трав.

Привратник так и сделал, и разрешение было дано. Ведь сад был обнесен высокой стеной, и о том, чтобы убежать оттуда, нечего было и думать. Когда Нос с гусыней Мими вышли наружу, он осторожно опустил ее на землю, и она быстро пошла впереди него к озеру, где росли каштаны. Он следовал за ней с тяжестью на сердце. Ведь это была его последняя, единственная надежда! Он твердо решил, что если она не найдет этой травки, то он лучше бросится в озеро, чем даст обезглавить себя. А искала гусыня без всякого успеха: она все обшарила под всеми каштанами, перевернув клювом каждую травинку, но ничего не нашла и стала плакать от жалости и страха. Ибо уже смеркалось, и различать окружающие предметы стало труднее.

Тут взгляд карлика упал на другой берег озера, и он воскликнул:

— Погляди, погляди, там за озером есть еще одно большое старое дерево. Пойдем-ка туда и поищем, вдруг там цветет мое счастье.

Гусыня, подпрыгивая и взлетая, пустилась вперед, а он побежал за ней во всю прыть своих маленьких ножек. Каштановое дерево отбрасывало большую тень, кругом было темно, и почти ничего нельзя было уже разглядеть. Но вдруг гусыня остановилась, захлопала от радости крыльями, затем быстро забралась головой в высокую траву и, что-то сорвав, изящно подала это клювом изумленному Носу со словами:

— Это та самая травка, и здесь ее много, так что у тебя никогда не будет в ней недостатка.

Карлик задумчиво разглядывал травку. Она источала сладкий аромат, невольно напомнивший ему сцену его превращения. Стебли и листья были синевато-зеленые, а цветок огненно-красный с желтыми краями.

— Слава Богу! — воскликнул он наконец. — Какое чудо! Знаешь, я думаю, это та самая трава, что превратила меня из белки в этого гнусного уродца. Не попытать ли мне счастья?

— Не сейчас, — попросила гусыня. — Возьми с собой пучок этой травы, мы пойдем в твою комнату, соберем твои деньги и все твое добро, а уж потом проверим действие этой травы!

Так они и поступили. Они пошли назад в его комнату, и сердце карлика громко стучало от нетерпения. Связав в узел пятьдесят или шестьдесят дукатов, накопленных им, а также немного платья и обуви, он сказал:

— Если Богу это угодно, я избавлюсь от этой обузы.

Он засунул нос глубоко в траву и вдохнул ее аромат.

Тут все его суставы стали вытягиваться и трещать, он почувствовал, как голова его вылезает из плеч, он скосил глаза на свой нос и увидел, что тот делается все меньше и меньше, его спина и грудь начали выравниваться, а ноги стали длиннее.

Гусыня глядела на все это с удивлением.

— Ба! Какой ты рослый, какой красивый! — воскликнула она. — Слава богу, в тебе нет больше ничего от прежнего твоего облика!

Якоб очень обрадовался, он сложил руки и стал молиться. Но и радость не позволила ему забыть, как обязан он гусыне Мими. Хотя в душе ему не терпелось отправиться к родителям, он из благодарности преодолел это желание и сказал:

— Кого, как не тебя, благодарить мне за то, что я снова дарован себе самому? Без тебя я нипочем не нашел бы этой травы и, значит, навсегда сохранил бы тот облик, а чего доброго, и умер бы под топором палача. Что ж, я не останусь перед тобой в долгу. Я доставлю тебя к твоему отцу. Он, такой знаток всякого волшебства, расколдует тебя в два счета.

Гусыня заплакала от радости и приняла его предложение. Якоб благополучно вышел из дворца с гусыней неузнанным и направился в сторону моря, на родину Мими.

Надо ли еще рассказывать, что они благополучно завершили свое путешествие, что Веттербок расколдовал свою дочь и отпустил Якоба с богатыми подарками, что тот вернулся в свой родной город и что его родители с удовольствием узнали в красивом молодом человеке своего пропавшего сына, что на подарки, полученные от Веттербока, он купил себе лавку, и разбогател, и был счастлив?

Скажу только, что после его исчезновения во дворце герцога поднялся переполох. Ведь на следующий день, когда герцог пожелал сдержать свою клятву и отрубить голову карлику, если он не нашел нужной травы, тот как в воду канул. Тогда князь заявил, что герцог тайком, чтобы не лишиться своего лучшего повара, помог карлику скрыться, и обвинил герцога в том, что он не держит своего слова. Из-за этого между обоими владыками вспыхнула жестокая война, известная в истории под названием «Травяной». В битвах не было недостатка, но наконец все-таки был заключен мир, который у нас назвают «Паштетным», потому что в честь праздника примирения повар князя приготовил «сюзерен», царя паштетов, и блюдо очень понравилось герцогу.

Так ничтожные причины приводят порой к серьезным последствиям.

Так рассказывал раб из Франкистана. Когда он закончил, шейх велел подать ему и остальным невольникам явства, дабы они подкрепились, и, пока они ели, разговаривал со своими друзьями. А отроки, которых провел сюда человек, всячески славили шейха, его дом.

– Всегда делайте так, – сказкал старик, – и удовольствие для вас увеличится, когда вы будете думать над тем, что услышали. Но посмотрите, вон встаёт следующий повествователь.

Так оно и было. И другой невольник начал:

МОЛОДОЙ АНГЛИЧАНИН

Господин! Я по происхождению немец и прожил в ваших странах слишком мало, чтобы мог рассказать персидскую сказку или забавную повесть о султанах и визирях. Поэтому вам уж придется позволить мне рассказать что-нибудь о моем отечестве, что, может быть, тоже немного позабавит вас. К сожалению, наши повести не всегда так важны, как ваши, то есть они говорят не о султанах и государях, не о визирях и пашах, которые у нас называются министрами юстиции и финансов, тайными советниками и тому подобное, а обыкновенно очень скромны и относятся к гражданам, если не говорят о солдатах.

В южной части Германии лежит городок Грюнвизель, где я родился и воспитывался. Это такой же городок как все. Посредине небольшой рынок с фонтаном, сбоку маленькая старая ратуша, вокруг рынка дома мирового судьи и именитейших купцов, а в нескольких узких улицах живут остальные горожане. Все знают друг друга, каждый знает, что где происходит, и если главный священник, бургомистр или врач имеют на столе одним блюдом больше, то уже в обед это знает весь город.

После обеда дамы ходят друг к другу с визитом, как это называется, за крепким кофе и сладким пирогом беседуют об этом великом событии и заключают, что главный священник, вероятно, участвовал в лотерее и не по-христиански много выиграл, что бургомистра можно «подмазать», или что доктор получил от аптекаря несколько червонцев, чтобы прописывать очень дорогие рецепты.

Вы можете себе представить, господин, как неприятно было такому благоустроенному городу, как Грюнвизель, когда туда приехал человек, о котором никто не знал, откуда он прибыл, чего он хотел, чем он жил. Хотя бургомистр видел его паспорт, бумагу, которую у нас должен иметь каждый…

– Разве на улицах так опасно, – прервал раба шейх, – что вам нужно иметь фирман своего султана, чтобы внушать разбойникам уважение?

– Нет, господин! – отвечал раб. – Эти бумаги не удержат ни одного вора, а это только ради порядка, чтобы везде знать, кто перед тобой.

Итак, бургомистр осмотрел паспорт и за кофе у доктора сказал, что хотя паспорт совершенно правильно визирован от Берлина до Грюнвизеля, но все-таки тут что-то есть, потому что этот человек имеет немного подозрительный вид. Бургомистр пользовался в городе величайшим уважением, и нет ничего удивительного, что с этих пор на иностранца стали смотреть как на подозрительное лицо. Да и его образ жизни не мог отклонить моих соотечественников от этого мнения. Иностранец нанял себе за несколько червонцев целый дом, стоявший до тех пор пустым, и привез целый воз странной утвари: печи, горн, большие тигли и тому подобное.

С тех пор он стал жить только для одного себя. Мало того, он даже сам готовил себе обед, и в его дом не входила ни одна человеческая душа, кроме одного старика из Грюнвизеля, который должен был покупать ему хлеб, мясо и овощи. Но и он мог входить только в сени дома, а там уж иностранец принимал купленное.

Когда этот человек приехал в мой родной город, я был десятилетним мальчиком. Еще теперь я могу представить себе возбужденное им в городке беспокойство, как будто это произошло вчера. После обеда он не приходил, как другие, на кегельбан, а вечером не приходил в гостиницу, чтобы, как прочие, поговорить за трубкой табака о новостях. Напрасно бургомистр, мировой судья, доктор и главный священник поочередно приглашали его к обеду или кофе – он всегда извинялся и отказывался. Поэтому одни считали его за сумасшедшего, другие – за еврея, а третья партия упорно утверждала, что он колдун или чародей. Мне минуло восемнадцать, двадцать лет, и все еще этого человека называли в нашем городе иностранцем.

Но однажды случилось, что в город пришли какие-то люди с невиданными животными. Это был неизвестно откуда пришедший сброд, имеющий верблюда, который умел кланяться, медведя, который танцевал, и нескольких собак и обезьян, которые в человеческих платьях имели довольно комичный вид и выделывали разные штуки. Обыкновенно эти люди проходят по городу, останавливаются на перекрестках и площадях, поднимают на маленьком барабане и флейте неблагозвучную музыку, заставляют свою труппу танцевать и прыгать, а потом собирают по домам деньги. Но труппа, явившаяся в Грюнвизель на этот раз, отличалась огромным орангутангом, который величиною был почти с человека, ходил на двух ногах и умел проделывать разные искусные штуки. Эта комедия собак и обезьян пришла и к дому иностранца.

Когда зазвучал барабан и флейта, он сначала с очень сердитым видом показался за темными, тусклыми от старости окнами. Но скоро он сделался ласковее, выглянул ко всеобщему удивлению в окно и искренне смеялся штукам орангутанга. Мало того, за эту забаву он дал такую крупную, серебряную монету, что об этом говорил весь город. На другое утро труппа отправилась дальше. Верблюд должен был нести много корзин, в которых очень удобно сидели собаки и обезьяны, а погонщики животных и большая обезьяна шли за верблюдом. Но лишь только прошло несколько часов как они вышли из ворот, иностранец послал на почту, потребовал, к великому удивлению почтмейстера, карету и экстренных лошадей и выехал в те же ворота и по той же дороге, по которой направились животные. Весь городок досадовал, что нельзя было узнать, куда он поехал. Была уже ночь, когда иностранец опять в карете подъехал к воротам. Но в карете сидел еще один человек, у которого шляпа была глубоко надвинута на лицо, а вокруг рта и ушей повязан шелковый платок. Заставный писарь счел своей обязанностью обратиться к другу иностранца и попросить его паспорт, но тот отвечал очень грубо, что-то проворчав на совершенно непонятном языке.

– Это мой племянник, – ласково сказал иностранец заставному писарю, сунув ему в руку несколько серебряных монет. – Это мой племянник, и до сих пор он еще мало знает по-немецки. Он только что немного выругался на своем наречии, что нас здесь задерживают.

– Э, если это ваш племянник, – отвечал заставный писарь, – то он может, пожалуй, въехать без паспорта. Он ведь, без сомнения, будет жить у вас?

– Конечно, – сказал иностранец, – и пробудет здесь, вероятно, довольно долго.

Заставный писарь больше не возражал, и иностранец со своим племянником въехали в городок. Впрочем, бургомистр и весь город были не очень довольны заставным писарем. Ведь ему следовало бы запомнить по крайней мере несколько слов из языка племянника. Из этого потом легко можно было бы узнать, что за уроженцы он и его дядя. А заставный писарь уверял, что это не было ни по-французски, ни по-итальянски, но, кажется, звучало так коротко, как по-английски. Если он не ошибается, то молодой господин сказал: «Goddam!» Так заставный писарь вышел из затруднения и дал имя молодому человеку. Ведь теперь в городке все только и говорили о молодом англичанине.

Но и молодой англичанин не показывался ни на кегельбане, ни в пивной, – он иначе занимал жителей. Часто случалось, что в доме иностранца, столь тихом прежде, раздавался ужасный крик и шум, так что народ толпой останавливался перед домом и смотрел в него. Тогда видно было, как молодой англичанин, одетый в красный фрак и зеленые брюки, с всклоченными волосами и ужасным видом, невероятно быстро бегал у окон взад и вперед по всем комнатам, а старый иностранец, в красном халате, с арапником в руке, бегал за ним. Иногда толпе на улице казалось, что он, должно быть, догнал юношу, потому что слышались жалобные крики страха и много щелкающих ударов кнутом. Дамы городка приняли такое живое участие в этом жестоком обращении с иностранным молодым человеком, что заставили наконец бургомистра вступиться в это дело. Он написал иностранцу записку, в которой в довольно резких выражениях упрекал его в суровом обращении со своим племянником и грозил ему взять молодого человека под свою особую защиту, если такие сцены будут происходить и дальше.

Но как был изумлен бургомистр, увидевший, что к нему входит сам иностранец, первый раз в течение десяти лет! Старый господин стал оправдывать свой образ действия особым поручением родителей юноши, которые отдали ему своего сына на воспитание. Племянник вообще умный, способный юноша, говорил он, но ему очень трудно изучать язык; он так страстно желает научить своего племянника вполне свободно говорить по-немецки, чтобы потом осмелиться ввести его в грюнвизельское общество, а между тем язык дается ему так трудно, что часто нельзя сделать ничего лучше, как хорошенько отстегать его. Бургомистр счел себя вполне удовлетворенным этим объяснением, посоветовал старику умеренность и вечером в пивной рассказывал, что редко встречал такого образованного, благовоспитанного человека, как этот иностранец.

– Жаль только, – добавил он, – что он так мало появляется в обществе. Но я думаю, что когда его племянник будет хоть немного говорить по-немецки, он будет чаще посещать мои собрания.

Благодаря только одному этому случаю мнение городка совершенно переменилось. Иностранца стали считать благовоспитанным человеком, страстно желали познакомиться с ним поближе и находили вполне в порядке вещей, если иногда в пустом доме раздавался ужасный крик.

– Он дает племяннику уроки немецкого языка, – говорили грюнвизельцы и уже не останавливались.

Спустя приблизительно три месяца обучение немецкому языку, по-видимому, закончилось, потому что старик пошел теперь вперед, ступенью дальше. В городе жил один старый, дряхлый француз, дававший молодым людям уроки танцев. Иностранец пригласил его к себе и сказал ему, что желает обучать своего племянника танцам. Он дал французу понять, что хотя племянник очень способен, но, что касается танцев, немного упрям. Дело в том, что раньше он учился танцевать у другого учителя и притом по таким странным турам, что теперь ему нелегко появиться в обществе. Но именно поэтому племянник считает себя великим танцором, хотя его танцы не имеют ни малейшего сходства с вальсом или галопом (это, господин, танцы, которые танцуют в моем отечестве), даже не имеют сходства с экосезом или франсезом. Впрочем, иностранец обещал по талеру за урок, и танцмейстер с удовольствием согласился взять на себя обучение упрямого воспитанника.

Как француз уверял по секрету, на свете не было ничего столь странного, как эти уроки танцев. Племянник, довольно высокий, стройный молодой человек, у которого только ноги были, пожалуй, очень коротки, являлся в красном фраке, хорошо причесанным, в широких зеленых брюках и лайковых перчатках. Он говорил мало и с иностранным акцентом, сначала был довольно послушен и ловок, но потом часто вдруг пускался в безобразные прыжки и танцевал отчаяннейшие туры, причем делал антраша, так что ошеломлял танцмейстера. Если последний хотел показывать ему, то племянник снимал с ног красивые танцевальные башмаки, бросал их французу в голову и скакал по комнате на четвереньках. При этом шуме внезапно выбегал из своей комнаты старый господин в широком красном халате, с колпаком из золотой бумаги на голове, и довольно сильно бил племянника по спине арапником. Тогда племянник начинал страшно выть, вскакивал на столы и высокие комоды, даже на переплеты оконных рам, и говорил на неизвестном, странном языке. Но старик в красном халате не смущался, хватал его за ногу, стаскивал, колотил и посредством пряжки туже затягивал ему галстук, после чего племянник всегда делался опять послушным и вежливым, а урок танцев беспрепятственно шел дальше.

Когда же танцмейстер довел своего воспитанника до того, что к уроку можно было брать музыку, тогда племянник как бы преобразился. Наняли городского музыканта, который должен был садиться на стол в зале пустого дома. Танцмейстер изображал тогда даму, для чего старый господин давал ему надевать шелковую юбку и ост-индскую шаль. Племянник приглашал его и начинал с ним танцевать и вальсировать, но он был неутомимым, бешеным танцором и не выпускал учителя из своих длинных рук, хотя тот стонал и кричал. Он должен был танцевать, пока не падал в изнеможении или пока у городского музыканта на скрипке не отнималась рука. Эти часы преподавания чуть не сводили танцмейстера в могилу, но талер, который он каждый раз аккуратно получал, и хорошее вино, которым угощал его старик, всегда заставляли его опять приходить, хотя за день до этого он твердо решал не ходить больше в этот дом.

Но жители Грюнвизеля смотрели на это совсем не так, как француз. Они находили, что у молодого человека много данных для успеха в обществе, и при большом недостатке в кавалерах дамы были рады иметь к следующей зиме такого ловкого танцора.

Однажды утром вернувшиеся с рынка служанки рассказали своим господам удивительное событие. Перед домом иностранцев стояла великолепная стеклянная карета, запряженная прекрасными лошадьми, и слуга в богатой ливрее держал дверцы. Дверь пустого дома отворилась, и вышли два прекрасно одетых господина, одним из которых был старый иностранец, а другим, вероятно, тот молодой господин, который с таким трудом учился по-немецки и так бешено танцует. Оба сели в карету, слуга вскочил сзади на запятки, и карета – представьте себе! – поехала прямо к дому бургомистра.

Услыхав от своих служанок такой рассказ, дамы поспешно сорвали кухонные фартуки и не совсем чистые чепчики и переоделись в парадные костюмы. «Нет ничего вернее, – говорили они своим семьям, между тем как все суетились, чтобы убрать гостиную, которая в то же время служила для другого употребления, – нет ничего вернее того, что теперь иностранец вывозит своего племянника в свет. Старый дурак в течение десяти лет был так неблаговоспитан, что не вступал в наш дом, но это можно простить ему ради его племянника, который, говорят, очаровательный человек». Так говорили они и наставляли своих сыновей и дочерей быть очень вежливыми, когда приедут иностранцы, держаться прямо, а также употреблять лучшее произношение, нежели обыкновенно. И умные дамы городка давали советы не напрасно, потому что старый господин объезжал со своим племянником всех по порядку, чтобы отрекомендовать себя и племянника благосклонности семейств.

Везде были совершенно очарованы обоими иностранцами и сожалели, что уже раньше не завели этого приятного знакомства. Старый господин оказался почтенным, очень разумным человеком. Хотя при всем, что он ни говорил, он немного улыбался, так что было неизвестно, серьезно ли это или нет, но он так умно и обдуманно говорил о погоде, о местности, о летних удовольствиях в ресторане на горе, что очаровал этим всех. А племянник! Он пленил всех, он покорил себе все сердца. Хотя, что касается его наружности, его лицо нельзя было назвать красивым: нижняя часть, особенно челюсть, слишком выдавалась вперед, цвет лица был очень смугл, и притом иногда он делал разные странные гримасы, жмурил глаза и скалил зубы. Но все-таки черты его лица находили необыкновенно интересными. Ничего не могло быть подвижнее и проворнее его фигуры. Хотя платье немного странно висело на его теле, но все шло к нему отлично. Он с большой живостью ходил по комнате, бросался здесь на диван, там на кресло и вытягивал ноги, но что у другого молодого человека нашли бы в высшей степени грубым и неприличным, то у племянника считалось гениальностью. «Он англичанин, – говорили грюнвизельцы, – таковы все они! Англичанин может лечь на мягкий диван и заснуть, между тем как у десяти дам нет места и они должны стоять. Англичанину подобное никак нельзя поставить в вину». Старому господину, своему дядюшке, племянник был очень послушен, потому что когда он начинал прыгать по комнате или, как любил делать, закидывать ноги на кресло, то достаточно было серьезного взгляда, чтобы привести его к порядку. Да и как можно было ставить ему в вину нечто подобное, когда даже дядя в каждом доме говорил хозяйке:

– Мой племянник еще немного груб и необразован, но я многого ожидаю от общества, которое как следует отшлифует и образует его, и я особенно поручаю его именно вам.

Итак, племянник был вывезен в свет, и весь Грюнвизель в этот и следующие дни ни о чем другом не говорил, кроме этого события. Но старый господин не остановился на этом. По-видимому, он совершенно переменил свой образ мыслей и образ жизни. После обеда он уходил с племянником в ресторан на скалистой горе, где более знатные лица Грюнвизеля пили пиво и развлекались игрой в кегли. Там племянник показал себя в игре искусным мастером, потому что никогда не сшибал меньше пяти или шести. Правда, иногда, по-видимому, на него находило особенное настроение; ему могло прийти в голову быстро, как стрела, выбежать с шаром, вбежать под кегли и поднять там бешеный шум; или, сбив восемь кеглей или короля, он вдруг становился на свои прекрасно завитые волосы и вытягивал вверх ноги; или если мимо проезжала карета, то не успеешь оглянуться, как он сидел на самом верху кареты, делал оттуда гримасы, немного проезжал на ней и потом опять прибегал к обществу.

При подобных сценах старый господин обыкновенно очень извинялся перед бургомистром и другими лицами за невоспитанность своего племянника, а они смеялись, приписывали это его молодости, утверждали, что в этом возрасте сами были такими же подвижными, и необыкновенно любили молодого ветрогона, как они его называли.

Но бывали также времена, когда они немало сердились на племянника, и все-таки ничего не смели сказать, потому что молодого англичанина все считали образцом по воспитанию и уму. Старый господин обыкновенно именно со своим племянником приходил также по вечерам в «Золотой Олень», гостиницу городка. Хотя племянник был еще совсем молодым человеком, однако вел себя уже совсем как старик. Он садился за свой стакан, надевал огромные очки, вынимал громадную трубку, закуривал ее и дымил сильнее всех. Если начинали говорить о новостях, о войне и мире, если доктор высказывал свое мнение, бургомистр свое, а другие лица были совершенно изумлены такими глубокими политическими познаниями, то племяннику вдруг могло прийти в голову быть совершенно другого мнения. Тогда он ударял по столу рукой, с которой никогда не снимал перчаток, и совершенно ясно давал понять бургомистру и доктору, что обо всем этом они ничего точно не знают, что он слышал это совершенно иначе и имеет более глубокий взгляд. Затем на странном ломаном немецком языке он высказывал свое мнение, которое все, к великой досаде бургомистра, находили превосходным – ведь, как англичанин, он, конечно, все должен был знать лучше.

Если затем бургомистр и доктор в гневе, который они не смели громко выражать, садились за партию в шахматы, то племянник придвигался, заглядывал в свои большие очки через плечи к бургомистру, порицал тот или другой ход и говорил доктору, что он должен ходить так-то и так-то, на что они оба втайне очень сердились. Если потом бургомистр в досаде предлагал ему партию, чтобы как следует поставить ему мат, так как считал себя вторым Филидором, то старый господин туже стягивал племяннику галстук, после чего тот становился вполне учтивым и вежливым и сам быстро ставил бургомистру мат.

До сих пор в Грюнвизеле почти каждый вечер играли в карты по полкрейцера за партию. Племянник находил это мизерным, ставил кронталеры и червонцы, утверждал, что никто не играет так тонко, как он, но обыкновенно опять примирял с собою оскорбленных лиц, проигрывая им огромные суммы. Им было даже совсем не совестно получать с него очень много денег, потому что «ведь он англичанин, следовательно, из богатого дома». Так говорили они и совали червонцы в карман.

Таким образом, племянник иностранца в короткое время приобрел необыкновенное уважение в городе и окрестностях. С незапамятных времен нельзя было вспомнить, чтобы в Грюнвизеле видели такого молодого человека, и это было самым странным явлением, какое когда-либо замечали. Нельзя было сказать, что племянник чему-нибудь учился, кроме, пожалуй, танцев. Латинский и греческий языки были для него китайской грамотой, как обыкновенно говорится. Во время одной игры в обществе, в доме бургомистра, он должен был что-то написать, и оказалось, что он не мог написать даже свое имя; в географии он делал самые поразительные ошибки, так что ему ничего не стоило перенести немецкий город во Францию или датский – в Польшу; он ничего не читал, ничему не учился, и главный священник часто сомнительно качал головой по поводу грубого невежества молодого человека. Но несмотря на это, все, что племянник делал или говорил, находили превосходным. Ведь он был так нахален, что всегда хотел быть правым, и концом каждой его речи было: «Я знаю это лучше!»

Так подошла зима, и только теперь племянник выступил с еще большей славой. Всякое общество, где его не было, находили скучным и зевали, когда умный человек говорил что-нибудь; но когда племянник на плохом немецком языке начинал рассказывать даже глупейшую вещь, все превращалось в слух. Теперь оказалось, что превосходный молодой человек был и поэтом, так как почти не проходило вечера, чтобы он не вынул из кармана каких-то бумаг и не прочел обществу несколько сонетов. Правда, находились некоторые люди, утверждавшие относительно одной части этих стихотворений, что они плохи и без чувства, а другую часть они, кажется, уже читали где-то в печати. Но племянник не смущался, читал и читал, потом обращал внимание на красоты своих стихов, и каждый раз следовало шумное одобрение.

Но его триумфом были грюнвизельские балы. Никто не мог танцевать дольше и быстрее его, никто не делал таких смелых и необыкновенно грациозных прыжков, как он. К тому же дядя всегда великолепно одевал его по новейшему вкусу, и хотя платье сидело на его теле как-то нехорошо, но все-таки находили, что он одет очень мило. Правда, во время этих танцев мужчины считали себя немного оскорбленными новыми приемами, с которыми он выступил. Прежде всегда бал открывал бургомистр собственной персоной, а знатнейшие молодые люди имели право распоряжаться остальными танцами, но с тех пор как появился иностранный молодой человек, все это было совсем иначе. Не спрашивая много он брал за руку первую попавшуюся даму, становился с ней впереди, делал все, что ему нравилось, и был господином, хозяином и царем бала. А так как дамы находили эти манеры превосходными и приятными, то мужчины ничего не могли возразить против этого, и племянник по-прежнему оставался при своем самозванном достоинстве.

Старому господину такой бал доставлял, по-видимому, величайшее удовольствие. Он не спускал с племянника глаз и все время улыбался про себя, а когда около него собиралось все общество, чтобы наградить его похвалами за приличного, благовоспитанного юношу, он от радости совершенно не мог опомниться, потом заливался веселым смехом и казался глупым. Грюнвизельцы приписывали эти странные проявления радости его большой любви к племяннику и находили это вполне в порядке вещей. Но иногда дядя должен был применять к племяннику и свое отеческое влияние, потому что среди грациознейших танцев молодому человеку могло прийти в голову смелым прыжком вскочить на эстраду, где сидели городские музыканты, вырвать из рук музыканта контрабас и ужасно запилить на нем. Иногда же он сразу переменял позицию и начинал танцевать на руках, вытянув ноги вверх. Тогда дядя обыкновенно отводил его в сторону, делал ему там строгие выговоры и туже стягивал ему галстук, так что племянник опять становился вполне вежливым.

Так вел себя племянник в обществе и на балах. Но как это обыкновенно бывает с нравами, дурные расиространяются всегда легче хороших, и новая, бросающаяся в глаза мода, хотя бы она была крайне смешной, имеет в себе что-то заразительное для молодых людей, еще не размышлявших о самих себе и об обществе. Так было и в Грюнвизеле с племянником и его странными манерами. Когда молодые люди увидели, что неуклюжего племянника, с его грубым смехом и болтовней и с его дерзкими ответами старшим, скорее уважают, чем порицают, так что все это находят даже очень остроумным, то стали думать про себя: «Мне легко сделаться таким же остроумным повесой». Прежде они были прилежными, способными молодыми людьми. Теперь они думали: «К чему образование, если с невежеством лучше имеешь успех?» Они оставили книги и стали везде шляться по улицам и площадям. Прежде они со всеми были учтивы и вежливы, ждали, пока их спросят, и отвечали прилично и скромно. Теперь они стояли в рядах мужчин, болтали, высказывали свое мнение, смеялись в лицо даже бургомистру, если он что-нибудь говорил, и утверждали, что они все знают гораздо лучше.

Прежде молодые грюнвизельцы питали отвращение ко всему грубому и пошлому.

Теперь они стали петь разные дурные песни, курить из огромных трубок табак и шляться по простым кабакам. Они тоже купили себе большие очки, хотя видели вполне хорошо, надели их на нос и стали думать, что теперь они люди с положением – ведь у них такой же вид, как у знаменитого племянника! Дома или в гостях они ложились в сапогах со шпорами на мягкий диван, в хорошем обществе качались на стуле или подпирали щеки обоими кулаками, а локти клали на стол, что теперь имело очень привлекательный вид. Напрасно их матери и друзья говорили им, как все это глупо, как неприлично – они ссылались на блестящий пример племянника. Напрасно им доказывали, что племяннику, как молодому англичанину, простительна некоторая национальная грубость. Молодые грюнвизельцы утверждали, что они точно так же, как самый лучший англичанин, имеют право быть остроумно невоспитанными. Словом, жалко было видеть, как в Грюнвизеле благодаря дурному примеру племянника совершенно погибали нравы и хорошие обычаи.

Но радость молодых людей по поводу их грубой, распущенной жизни продолжалась недолго, потому что следующий случай сразу переменил все явление. Зимние удовольствия должны были закончиться большим концертом, который хотели исполнить частью городские музыканты, частью искусные любители музыки в Грюнвизеле. Бургомистр играл на виолончели, доктор превосходно играл на фаготе, аптекарь, хотя у него не было настоящего дарования, играл на флейте, а несколько барышень из Грюнвизеля разучили арии, и все было отлично приготовлено. Тогда старый иностранец заявил, что хотя таким образом концерт будет превосходным, но, очевидно, не хватает дуэта, а во всяком порядочном концерте необходимо должен быть дуэт. Этим заявлением были немного смущены; правда, дочь бургомистра пела как соловей, но где взять кавалера, который мог бы спеть с нею дуэт? Наконец вспомнили было о старом органисте, который когда-то пел превосходным басом, но иностранец стал уверять, что все это не нужно, так как его племянник отлично поет. Этому новому превосходному таланту молодого человека немало изумились. Он должен был спеть что-нибудь на пробу, и за исключением некоторых странных манер, которые сочли английскими, он пел как ангел. Итак, поспешно разучили дуэт, и наконец наступил вечер, когда концерт должен был усладить слух грюнвизельцев.

К сожалению, старый иностранец не смог присутствовать при триумфе своего племянника, потому что был болен, но бургомистру, посетившему его еще за час до концерта, он дал несколько наставлений относительно своего племянника.

– Мой племянник – добрая душа, – сказал он, – но иногда у него являются разные странные мысли и тогда он начинает дурить; поэтому-то мне и жаль, что я не могу быть на концерте, так как при мне он очень осторожен, он уж знает почему! Впрочем, к его чести я должен сказать, что это не нравственная распущенность, а физическая. Это зависит от всей его натуры. Господин бургомистр, когда у него явятся, может быть, такие мысли, что он вскочит на пюпитр или вовсе вздумает заиграть на контрабасе или тому подобное, если вы тогда только немного ослабите ему высокий галстук, или, если и тогда ему не станет лучше, совсем снимите его, то увидите, каким он тогда станет послушным и вежливым.

Бургомистр поблагодарил больного за доверие и пообещал сделать в случае нужды так, как он посоветовал ему.

Концертный зал был битком набит, так как явились весь Грюнвизель и все окрестности. Чтобы разделить с грюнвизельцами редкое наслаждение, из округи на расстоянии трех часов пути собрались с многочисленными семействами все охотники, священники, управляющие, сельские хозяева и тому подобное. Городские музыканты отличились; за ними выступил бургомистр, сыгравший на виолончели под аккомпанемент аптекаря, игравшего на флейте; после него органист, при всеобщем одобрении, пропел басовую арию, да и доктору немало похлопали, когда он сыграл на фаготе.

Первое отделение концерта кончилось, и все с нетерпением ждали второго, когда молодой иностранец должен был петь с дочерью бургомистра дуэт. Племянник явился в великолепном костюме и уже давно обращал на себя внимание всех присутствовавших. Недолго рассуждая он лег на великолепное кресло, поставленное для одной графини, жившей по соседству; он вытянул ноги, смотрел на всех в огромный бинокль, который был у него кроме больших очков и играл с большой меделянской собакой, приведенной им в собрание, несмотря на запрещение брать собак. Графиня, для которой было приготовлено кресло, явилась, но племянник и не подумал встать и уступить ей место; наоборот – он уселся еще удобнее, и никто не посмел сказать что-нибудь об этом молодому человеку, а знатная дама должна была сидеть на совершенно простом соломенном стуле, среди остальных городских дам, и, говорят, немало сердилась.

Во время чудной игры бургомистра, во время превосходной басовой арии органиста, даже когда доктор фантазировал на фаготе и все затаили дыхание и слушали, племянник заставлял собаку приносить носовой платок или очень громко болтал с соседями, так что все, кто не знал его, удивлялись странным манерам молодого человека.

Поэтому не удивительно, что всем было очень любопытно, как он споет свой дуэт. Началось второе отделение. Городские музыканты что-то немного сыграли, и вот бургомистр подошел с дочерью к молодому человеку, подал ему лист с нотами и сказал:

– Месье! Не угодно ли вам теперь петь дуэт?

Молодой человек засмеялся, оскалил зубы и вскочил. Бургомистр с дочерью последовали за ним к пюпитру, а все общество было исполнено ожидания. Органист стал отбивать такт и дал племяннику знак начинать. Племянник посмотрел в свои большие стекла очков на ноты и стал издавать ужасные, жалобные звуки. Органист закричал ему:

– Двумя тонами ниже, почтеннейший! Вы должны петь до!

Но вместо того чтобы петь до, племянник снял один из своих изящных башмаков и бросил его в голову органиста, так что пудра разлетелась во все стороны. Увидев это, бургомистр подумал: «А, теперь у него опять телесные припадки», подскочил, схватил племянника за шею и послабее завязал ему галстук, но от этого молодому человеку стало только хуже. Он говорил уже не по-немецки, а на каком-то очень странном языке, которого никто не понимал, и делал большие прыжки. Бургомистр был в отчаянии от этого неприятного перерыва, поэтому он решил совсем развязать галстук у молодого человека, с которым произошло, должно быть, что-то совершенно особенное. Но едва он сделал это, как остановился, остолбенев от ужаса. Вместо кожи человеческого цвета, шею молодого человека покрывала темно-бурая шерсть, и он тотчас же стал прыгать еще выше и страннее, схватился лайковыми перчатками за волосы, сдернул их и – о диво! Эти прекрасные волосы были париком, который он бросил бургомистру в лицо, а голова оказалась обросшей той же бурой шерстью.

Он скакал по столам и скамейкам, опрокидывал пюпитры, топтал скрипки и кларнет и казался бешеным.

– Ловите его, ловите его! – закричал бургомистр совершенно вне себя. – Он с ума сошел, ловите его!

Но это было трудно, потому что племянник сдернул перчатки и показал на руках когти, которыми вцеплялся людям в лица и жестоко царапал их. Наконец одному смелому охотнику удалось схватить его. Он сжал ему длинные руки, так что он бился только ногами и хриплым голосом хохотал и кричал. Кругом собралась публика и стала рассматривать странного молодого господина, который теперь уже совсем не был похож на человека. А один ученый господин, живший по соседству и имевший большой кабинет редкостей природы и чучела разных животных, подошел ближе, тщательно осмотрел его и потом с удивлением воскликнул:

– Боже мой! Почтенные господа и дамы, как только вы допускаете это животное в порядочное общество? Ведь это обезьяна, Homo Troglodytes Linnaei! Я сейчас же дам за нее шесть талеров, если вы уступите ее мне, и сделаю из нее чучело для своего кабинета.

Кто опишет изумление грюнвизельцев, когда они услыхали это! «Что! Обезьяна, орангутанг в нашем обществе? Молодой иностранец – обыкновенная обезьяна?» – восклицали они и, совершенно одурев от удивления, смотрели друг на друга. Они не хотели верить, не доверяли своим ушам, и мужчины стали осматривать животное тщательнее, но оно было и оставалось самой обыкновенной обезьяной.

– Но как это возможно! – воскликнула жена бургомистра. – Разве он часто не читал мне своих стихов? Разве он не обедал у меня, как и всякий другой человек?

– Что? – горячилась жена доктора. – Как? Разве он часто и много не пил у меня кофе, не вел с моим мужем ученого разговора и не курил?

– Как! Возможно ли это! – воскликнули мужчины. – Разве он не играл с нами в кегли в ресторане на скале и не спорил о политике, как всякий из нас?

– И как? – жаловались все они. – Разве он даже не танцевал в первой паре на наших балах? Обезьяна! Обезьяна! Это чудо, это колдовство!

– Да, это колдовство и дьявольская штука, – сказал бургомистр, принося галстук племянника, или обезьяны. – Смотрите, в этом платке заключалось всё колдовство, делавшее его в наших глазах достойным любви. Вот широкая полоса эластичного пергамента, исписанная разными странными знаками. Мне даже кажется, что это по-латыни. Никто не может прочесть это?

Главный священник, человек ученый, часто проигрывавший племяннику партию в шахматы, подошел, посмотрел на пергамент и сказал:

– Вовсе нет! Это только латинские буквы, это значит следующее:

И обезьяна ведь забавною бывает,

Когда она от яблока вкушает!

Да, да, это адский обман, вроде колдовства, – продолжал он, – и это нужно примерно наказать!

Бургомистр был того же мнения и тотчас отправился к иностранцу, который, должно быть, был колдуном, а шесть городских солдат несли обезьяну, потому что иностранец должен был тотчас же подвергнуться допросу.

Окруженные громадной толпой народа, так как всем хотелось увидеть, как дело пойдет дальше, они подошли к пустому дому. Стали стучать в дом, звонить, но напрасно, никто не показывался. Тогда взбешенный бургомистр велел выломать дверь и потом пошел в комнаты иностранца. Но там ничего не было видно, кроме разной старой домашней утвари. Иностранца не могли найти. Но на его рабочем столе лежало большое запечатанное письмо, адресованное бургомистру, которое он тотчас и вскрыл. Он прочел:

«Любезные грюнвизельцы!

Когда вы читаете это, меня уже нет в вашем городке, и теперь вы, вероятно, давно узнали, какого происхождения и откуда мой милый племянник. Примите шутку, которую я позволил себе с вами, как хороший урок не приглашать насильно в свое общество иностранца, желающего жить по-своему. Сам я ставил себя слишком высоко, чтобы разделять ваши вечные сплетни, ваши дурные нравы и ваш смешной образ жизни. Поэтому я воспитал молодого орангутанга, которого вы так полюбили, как моего заместителя. Прощайте и по мере сил воспользуйтесь этим уроком».

Грюнвизельцы немало стыдились перед всей страной. Их утешением было то, что все это произошло неестественно. Но больше всего стыдились молодые люди в Грюнвизеле, потому что они подражали дурным привычкам и манерам обезьяны. С этих пор они уж не облокачивались, не качались вместе со стулом, молчали, пока их не спросят, сняли очки и были вежливы и учтивы, как прежде; а если кто когда-нибудь опять усваивал такие дурные и смешные манеры, то грюнвизельцы говорили: «Это обезьяна». А обезьяна, которая так долго играла роль молодого господина, была отдана ученому, имевшему кабинет редкостей природы. Он пускает ее ходить по двору, кормит и, как редкость, показывает ее всякому иностранцу; там ее можно видеть еще и теперь.

Когда раб окончил, в зале поднялся смех, и молодые люди тоже засмеялись.

– Однако среди этих франков есть, должно быть, странные люди! Право, мне приятнее быть у шейха и муфтия в Александрии, чем в обществе главного священника, бургомистра и их глупых жен в Грюнвизеле! – заметил один из них.

– Ты, конечно, сказал верно, – отвечал молодой купец. – Мне не хотелось бы умереть в Франкистане. Франки грубый, дикий, варварский народ, и для образованного турка или перса, должно быть, ужасно жить там.

– Вы скоро услышите это, – пообещал старик. – Как мне говорил надсмотрщик рабов, о Франкистане много расскажет тот красивый молодой человек, потому что он долго пробыл, там, хотя по своему происхождению он мусульманин.

– Как? Тот, который в ряду сидит последним? Право, грех, что шейх отпускает его! Это самый красивый раб во всей стране. Взгляните только на это мужественное лицо, на этот смелый взгляд и красивую фигуру. Ведь шейх может дать ему легкие занятия. Он может назначить его отгонять мух или приносить трубку. Исполнять такую обязанность – пустяки, а право, такой раб – украшение всего дома. Он у него только три дня, и шейх отпускает его? Это глупость, это грех!

– Не порицайте же того, кто мудрее всего Египта! – сказал старик с ударением. – Разве я вам уже не говорил, что шейх отпускает его, думая заслужить этим благословение Аллаха! Вы говорите, что он красив и хорошо сложен, и говорите правду! Но сын шейха – да возвратит его скорее Пророк в отцовский дом! – сын шейха был красивым мальчиком и теперь должен быть тоже большим и хорошо сложенным. Так шейх должен беречь золото и отпускать дешевого, уродливого раба, в надежде получить за него своего сына? Если кто на свете хочет что-либо сделать – тот лучше совсем не делай или делай хорошенько!

– Но посмотрите, взоры шейха все время устремлены на этого раба. Я замечал это уже весь вечер. Во время рассказов его взор часто устремлялся туда и останавливался на благородных чертах отпускаемого на волю раба. Все-таки ему, должно быть, немного жаль отпускать его!

– Не думай так об этом человеке! Ты думаешь, что тысячи туманов жаль тому, кто каждый день получает втрое больше? – сказал старик. – А если его взор с грустью останавливается на этом юноше, то он, вероятно, думает о своем сыне, который томится на чужбине. Он, вероятно, думает, нет ли там, может быть, сострадательного человека, который выкупил бы его и отослал к отцу.

– Вы, пожалуй, правы, – отвечал молодой купец, – и мне стыдно, что я думаю о людях всегда только дурное и неблагородное, тогда как вы скорее допускаете хорошее мнение. А все-таки люди обыкновенно бывают дурны! Разве вы тоже не нашли этого, старик?

– Именно потому, что я не нашел этого, я охотно думаю о людях хорошее, – отвечал старик. – Со мной было то же, что с вами. Я жил так изо дня в день, слышал о людях много нехорошего, должен был сам на себе испытать много дурного и стал считать всех людей злыми созданиями. Но вот мне пришло в голову, что Аллах, который столь же справедлив, как и мудр, не мог бы допустить, чтобы на этой прекрасной земле жил такой отверженный род. Я стал размышлять о том, что видел, что пережил, и что же – я замечал только зло и забывал добро. Я не обращал внимания, когда кто-нибудь совершал милосердный поступок, я находил естественным, если целые семьи жили добродетельно и были праведны. Но всякий раз, когда я слышал злое, дурное, я хорошо сохранял это в своей памяти. Тогда я стал смотреть вокруг себя совсем другими глазами. Я радовался видя, что добро встречается не так редко, как я думал сначала, я замечал зло меньше или оно не так бросалось мне в глаза, и таким образом я научился любить людей, научился думать о них хорошее, и в течение долгих лет ошибался реже, когда о ком-нибудь говорил хорошее, чем тогда, когда считал его скаредным, подлым или безбожным.

При этих словах старика прервал надсмотрщик рабов, который подошел к нему и сказал:

– Господин, александрийский шейх Али Бану с удовольствием заметил вас в своей зале и приглашает вас подойти к нему и сесть около него.

Молодые люди были немало изумлены честью, предстоявшей старику, которого они сочли за нищего. Когда он пошел, чтобы сесть к шейху, они остановили надсмотрщика рабов, и писатель спросил его:

– Заклинаю тебя бородой Пророка, скажи нам, кто этот старик, с которым мы говорили и которого шейх так уважает.

– Как! – воскликнул надсмотрщик рабов и от удивления всплеснул руками. – Вы не знаете этого человека?

– Нет, мы не знаем, кто он.

– Но я уже несколько раз видел, как вы разговаривали с ним на улице, и мой господин, шейх, тоже заметил это и только на днях говорил: «Это, должно быть, славные молодые люди, которых этот человек удостаивает разговора».

– Ну так скажи же нам, кто это! – воскликнул молодой купец в сильном нетерпении.

– Ступайте, вы хотите только одурачить меня, – отвечал надсмотрщик рабов. – В эту залу обыкновенно никто не входит, кто не приглашен особо, а сегодня старик велел сказать шейху, что приведет с собой в его залу нескольких молодых людей, если это удобно шейху, и Али Бану велел сказать ему, что он может распоряжаться его домом!

– Не оставляй нас дольше в неведении. Клянусь жизнью, я не знаю, кто этот человек! Мы случайно познакомились с ним и стали разговаривать.

– Ну, тогда вы должны считать себя счастливыми! Ведь вы говорили с ученым, знаменитым человеком, и поэтому все присутствующие оказывают вам уважение и удивляются. Это не кто иной, как ученый дервиш Мустафа!

– Мустафа! Мудрый Мустафа, который воспитал сына шейха, который написал много ученых книг и совершил большие путешествия во все части света? Мы говорили с Мустафой? И говорили так, как будто он один из нас, даже совсем без всякого почтения!

Молодые люди продолжали разговор о сказках и о старике дервише Мустафе. Они чувствовали себя немало польщенными, что такой старый и знаменитый человек удостоил их своим вниманием и даже часто говорил и спорил с ними. Вдруг к ним подошел надсмотрщик рабов и пригласил их последовать за ним к шейху, который желает говорить с ними. У юношей забилось сердце. Они никогда еще не говорили с таким знатным человеком, даже и наедине, еще меньше в таком большом обществе. Однако они собрались с духом, чтобы не показаться глупцами, и последовали за надсмотрщиком рабов к шейху. Али Бану сидел на богатой подушке и пил шербет. Направо от него сидел старик. Его убогая одежда лежала на великолепных подушках, а свои жалкие сандалии он поставил на богатый ковер персидской работы, но его прекрасная голова, его взор, исполненный достоинства и мудрости, показывали, что он достоин сидеть около такого человека, как шейх.

Шейх был очень угрюм, и старик, по-видимому, утешал и ободрял его. Юношам показалось даже, что в их приглашении к шейху заметна хитрость старика, который хотел, вероятно, развлечь печального отца разговором с ними.

– Милости просим, молодые люди, – сказал шейх. – Пожалуйте в дом Али Бану. Вот мой старый друг заслужил мою благодарность, приведя вас сюда. Но я немного сердит на него за то, что он не познакомил меня с вами раньше. Кто же из вас молодой писатель?

– Я, господин, и я к вашим услугам! – сказал молодой писатель, скрестив на груди руки и низко поклонившись.

– Так это вы очень любите слушать повести и читать книги с прекрасными стихами и изречениями?

Молодой человек испугался и покраснел, потому что ему пришло в голову, как он тогда при старике порицал шейха и говорил, что на его месте велел бы рассказывать себе или читать вслух из книг. В эту минуту он очень рассердился на болтливого старика, который, наверно, все передал шейху, бросил на него злой взгляд и затем сказал:

– Господин! Правда, что касается меня, я не знаю более приятного занятия, как проводить день таким образом. Это образует ум и занимает время. Но каждый на свой образец, и поэтому я, конечно, никого не порицаю, кто не…

– Хорошо, хорошо! – смеясь прервал его шейх и кивнул подойти второму юноше. – Кто же ты? – спросил он его.

– Господин, по своему занятию я помощник врача и уже сам вылечил нескольких больных.

– Так, – проговорил шейх, – и вы также тот, который любит веселую жизнь! Вам иногда очень хотелось бы пообедать с добрыми друзьями и повеселиться! Не правда ли, я угадал это?

Молодой человек был сконфужен. Он почувствовал, что его выдали и что, должно быть, старик рассказал шейху и про него. Однако он собрался с духом и отвечал:

– О да, господин, возможность повеселиться иногда с добрыми друзьями я причисляю к блаженствам жизни. Хотя теперь моего кошелька хватает не больше, как на угощение друзей арбузами или подобными же дешевыми вещами, но мы рады и этому, и можно думать, что нам было бы еще значительно веселее, если бы у меня было больше денег.

Шейху понравился этот смелый ответ, и он не смог удержаться от смеха над ним.

– Который же молодой купец? – спросил он дальше.

Молодой купец непринужденно поклонился шейху, потому что был человеком хорошего воспитания.

Шейх же сказал:

– А вы? У вас любовь к музыке и танцам? Вы любите слушать, когда хорошие артисты играют и поют что-нибудь, и любите смотреть, как танцоры исполняют искусные танцы?

Молодой купец отвечал:

– Я хорошо вижу, господин, что тот старец, чтобы позабавить вас, передал все наши глупости. Если этим ему удалось развеселить вас, то мне было приятно служить для вашей забавы. Что же касается музыки и танцев, то я признаюсь, что нет почти ничего, что так услаждало бы мое сердце. Но не думайте, что поэтому я порицаю вас, господин, если вы не точно так же…

– Довольно, не надо дальше! – воскликнул шейх, с улыбкой отмахиваясь рукой. – Вы хотите сказать, что каждый на свой образец.

Но там стоит ведь еще один; это, вероятно, тот, который так хотел бы путешествовать. Кто же вы, молодой человек?

– Я живописец, господин, – отвечал молодой человек. – Я пишу виды природы отчасти на стенах зал, отчасти на полотне. Видеть чужие края составляет, конечно, мое желание. Ведь там видишь разные красивые местности, которые можно нарисовать, а что видишь и срисовываешь, то обыкновенно ведь всегда лучше того, что только сам выдумываешь.

В эту минуту шейх посмотрел на прекрасных молодых людей, и его взор сделался угрюм и мрачен.

– Когда-то у меня был тоже милый сын, – сказал он, – и теперь он должен бы быть таким же взрослым, как вы. Тогда вы были бы его товарищами и спутниками, и каждое из ваших желаний удовлетворилось бы само собой. С тем он читал бы, с этим слушал бы музыку, с другим приглашал бы добрых друзей, радовался бы и веселился, а с живописцем я отпускал бы его уезжать в красивые местности и тогда был бы уверен, что он всегда опять вернется ко мне. Но Аллах не захотел так, и я без ропота покоряюсь его воле. Однако в моей власти исполнить, несмотря на это, ваши желания, и вы должны идти от Али Бану с радостным сердцем.

Вы, мой ученый друг, – продолжал он, обращаясь к писателю, – живите с этих пор в моем доме и заведуйте моими книгами. Вы можете еще приобретать к ним, что пожелаете и найдете хорошим, и пусть вашей единственной обязанностью будет рассказывать мне, если вы прочтете что-нибудь действительно прекрасное.

Вы любите хороший обед среди друзей – вы будете распорядителем моих увеселений. Хотя сам я живу одиноко и без радостей, но я обязан приглашать иногда много гостей, так как этого требует мое положение. Тогда вы вместо меня будете все устраивать и можете приглашать из своих друзей, кого только пожелаете; приглашать, разумеется, на что-нибудь лучшее арбузов.

Того молодого купца я, конечно, не могу отвлекать от его дела, которое приносит ему деньги и честь. Но каждый вечер к вашим услугам, мой молодой друг, танцоры, певцы и музыканты сколько вы пожелаете. Играйте и танцуйте сколько душе угодно.

А вы, – сказал он живописцу, – вы увидите чужие края и опытом разовьете свой глаз. Для первого путешествия, которое вы можете предпринять завтра, мой казначей вручит вам тысячу золотых вместе с двумя лошадьми и рабом. Отправляйтесь, куда вас влечет сердце, и если увидите что-нибудь прекрасное, то нарисуйте для меня.

Молодые люди были вне себя от изумления и онемели от переполнявшей их радости и благодарности. Они хотели было целовать пол у ног доброго человека, но он не допустил этого.

– Если кого вы должны благодарить, – сказал он, – так вот этого мудрого человека, который рассказал мне о вас. Этим он и мне доставил удовольствие познакомиться с четырьмя такими веселыми молодыми людьми из вашей братии.

Но дервиш Мустафа тоже отклонил благодарность юношей.

– Видите, – сказал он, – как никогда не следует судить очень поспешно! Разве я слишком много сказал вам об этом благородном человеке?

– Теперь давайте слушать рассказ еще последнего из моих рабов, которые сегодня будут свободны, – прервал его Али Бану, и юноши отправились на свои прежние места.

Тогда встал тот молодой раб, который своим ростом, красотой и смелым взглядом так сильно привлек к себе внимание всех, поклонился шейху и благозвучным голосом начал так:

ИСТОРИЯ АЛЬМАНСОРА

Господин! Люди, говорившие до меня, рассказывали разные чудесные повести, которые они слышали в чужих краях. Я со стыдом должен сознаться, что не знаю ни одного рассказа, достойного вашего внимания. Но если вам не будет скучно, я расскажу вам удивительные приключения одного моего друга.

На том алжирском капере, с которого меня освободила ваша милостивая рука, был молодой человек моих лет, рожденный, казалось мне, не для одежды раба, которую он носил. Остальные несчастные на корабле были или грубыми людьми, с которыми я не мог жить, или людьми, языка которых я не понимал. Поэтому в то время, когда у нас был свободный часок, я охотно сходился с этим молодым человеком.

Он называл себя Альмансором и по своему произношению был египтянином. Мы очень приятно беседовали друг с другом, и однажды нам даже вздумалось рассказать свои приключения, причем история моего друга была во всяком случае гораздо замечательнее моей.

Отец Альмансора был знатным человеком в одном египетском городе, имени его он мне не назвал. Альмансор провел дни своего детства радостно, весело и окруженный всем земным блеском и удобствами. Но при этом, однако, его не воспитывали изнеженным, и его ум стал рано развиваться, потому что его отец был мудрым человеком, дававшим ему наставления в добродетели. Кроме того, учителем у него был знаменитый ученый, преподававший ему все, что должен знать молодой человек. Альмансору было около десяти лет, когда из-за моря в страну пришли франки и стали вести войну с его народом.

Но, должно быть, отец мальчика был не очень расположен к франкам, потому что однажды, когда он собирался идти на утреннюю молитву, они пришли и потребовали сперва его жену, как заложницу его верности франкскому народу, а когда он не захотел отдать ее, они насильно утащили в лагерь его сына.

Когда молодой раб стал рассказывать так, шейх закрыл лицо, а в зале поднялся ропот негодования.

– Как, – воскликнули друзья шейха, – как может этот молодой человек поступать так глупо и растравлять такими рассказами раны Али Бану, вместо того чтобы облегчить их! Как может он возобновлять его скорбь, вместо того чтобы рассеять ее!

Сам надсмотрщик рабов рассердился на бессовестного юношу и велел ему замолчать. А молодой раб был очень изумлен всем этим и спросил шейха – разве в его рассказе есть что-нибудь такое, что возбуждало бы его неудовольствие?

При этих словах шейх поднялся и сказал:

– Успокойтесь же, друзья! Как может этот юноша знать что-нибудь о моей печальной судьбе, когда он под этой кровлей едва только три дня! Разве при тех ужасах, которые совершали эти франки, не может быть участи, подобной моей, разве не может, пожалуй, даже тот Альмансор… но рассказывай все-таки дальше, мой молодой друг!

Молодой раб поклонился и продолжал:

Итак, молодого Альмансора увели во франкский лагерь.

Там ему жилось вообще хорошо, потому что один из полководцев призывал его в свою палатку и забавлялся ответами мальчика, которые ему должен был переводить драгоман. Полководец заботился о нем, чтобы он не нуждался в пище и одежде, но все-таки тоска по отцу и матери делала мальчика в высшей степени несчастным. Он в продолжение многих дней плакал, но его слезы не трогали этих людей. Вскоре лагерь был снят, и Альмансор думал, что теперь он сможет опять вернуться, но было не так. Войско ходило туда и сюда, вело войну с мамелюками, и они все время таскали за собой молодого Альмансора. Когда он потом стал умолять начальников и полководцев позволить ему все-таки опять вернуться домой, они отказали в этом и говорили, что он должен быть залогом верности своего отца. Так он в продолжение многих дней был в походе.

Но вдруг в войске началось движение, которое не укрылось от мальчика. Стали говорить об укладывании вещей, об отступлении, о посадке на корабли, и Альмансор был вне себя от радости, потому что теперь, когда франки возвращались в свою страну, теперь ведь его должны были освободить. Они потянулись с лошадьми и повозками назад к морскому берегу и наконец были так далеко, что стали видны стоящие на якоре суда. Солдаты стали садиться на корабли, но наступила ночь, пока села только небольшая часть. Как охотно Альмансор ни бодрствовал бы, так как каждый час думал, что будет отпущен на свободу, но наконец все-таки впал в глубокий сон. Ему показалось, что франки примешали ему чего-нибудь в воду, чтобы усыпить его, потому что когда он проснулся, в маленькую комнату, в которой он не был, когда засыпал, светило солнце. Он вскочил с постели, но, ступив на пол, упал, так как пол качался туда и сюда и все, казалось, двигалось и танцевало вокруг него. Он опять вскочил и стал держаться за стены, чтобы выйти из комнаты, в которой он находился.

Вокруг него был странный шум и шипение. Он не знал, видит ли он сон или не спит, потому что никогда ничего подобного не слыхал и не видал. Наконец он достиг маленькой лестницы и с трудом поднялся наверх. Какой ужас объял его! Вокруг ничего не было, кроме неба и моря! Он находился на корабле. Тогда он жалобно заплакал. Он хотел вернуться назад, хотел броситься в море и доплыть до своей родины, но франки удержали его, а один из начальников позвал его к себе, обещал ему, что скоро он попадет опять на родину, если будет послушен, и доказывал, что уже невозможно везти его от берега домой, а там ему пришлось бы жалким образом погибнуть, если бы его отпустили.

Но франки не сдержали своего слова, потому что в продолжение многих дней корабль шел дальше. Когда наконец он пристал к берегу, они были не на берегу Египта, а во Франкистане. Во время длинного пути и уже в лагере Альмансор научился понимать кое-что из языка франков и говорить, что ему очень пригодилось в этой стране, где никто не знал его языка. В продолжение многих дней его везли по стране во внутреннюю часть, и везде стекался народ, чтобы посмотреть его, так как его спутники заявляли, что это сын египетского царя, который посылает его во Франкистан для образования.

Но эти солдаты говорили так только для того, чтобы уверить народ, что они победили Египет и находятся с этой страной в глубоком мире. После нескольких дней путешествия сухим путем они прибыли в большой город, цель своего путешествия. Там Альмансора отдали одному врачу, который принял его в свой дом и стал обучать всем нравам и обычаям Франкистана.

Прежде всего Альмансор должен был надеть франкское платье, очень узкое и тесное и далеко не такое красивое, как его египетское. Потом он уже не мог кланяться, скрестив руки, а если кому-нибудь хотел выразить свое почтение, то одной рукой должен был срывать с головы огромную шапку из черного войлока, которую носили все мужчины и которую надели и ему, а другой рукой должен был делать движение в сторону и шаркать правой ногой. Он уже не мог также сидеть с поджатыми ногами по принятому обычаю на Востоке, а должен был садиться на высокие стулья и опускать ноги на пол. Еда доставляла ему тоже значительные затруднения, потому что все, что он хотел поднести ко рту, он должен был воткнуть прежде на железную вилку.

А доктор был строгим, злым человеком и мучил мальчика. Если последний иногда забывался и говорил гостям «селям-алейкум», доктор бил его палкой, потому что он должен был говорить: «Votre servi teur!» Альмансор уже не мог также думать и говорить или писать на своем языке, разве только мог мечтать на нем. Он, может быть, совсем разучился бы своему языку, если бы в том городе не жил один человек, который ему был очень полезен.

Это был старый, но очень ученый человек, знавший много восточных языков: арабский, персидский, коптский, даже китайский, понемногу из каждого. Его в той стране считали чудом учености и давали ему много денег, чтобы он учил этим языкам других. Этот человек несколько раз в неделю призывал к себе молодого Альмансора, угощал его редкими плодами и тому подобным, и тогда юноше казалось, что он находится дома. Действительно, этот старый господин был очень странным человеком. Он сделал Альмансору одежду, какую в Египте носят знатные люди. Эту одежду он хранил в своем доме, в особой комнате. Когда Альмансор приходил, он посылал его со слугой в эту комнату и приказывал одевать его вполне по обычаю его страны. Оттуда они шли в Малую Аравию – так называлась одна зала в доме ученого.

Эта зала была украшена разными искусственно выращенными деревьями: пальмами, бамбуками, молодыми кедрами, а также цветами, растущими только на Востоке. На полу лежали персидские ковры, а у стен были подушки, но нигде не было ни франкского стула, ни стола. На одной из этих подушек сидел старый профессор, но он имел совсем другой вид, нежели обыкновенно. Вокруг головы он обвивал, как тюрбан, тонкую турецкую шаль и подвязывал седую бороду, которая у него доходила до пояса и казалась естественной, почтенной бородой важного человека. К тому же на нем была мантия, сделанная им из парчового халата, широкие турецкие шаровары и желтые туфли. Такой мирный прежде, он в эти дни надевал турецкую саблю, а за поясом у него торчал кинжал, оправленный поддельными камнями. При этом он курил из трубки длиной в два локтя, и ему прислуживали его люди, одетые тоже по-персидски, а половина их красила лица и руки в черный цвет.

Сначала, по-видимому, все это казалось молодому Альмансору очень удивительным, но скоро он понял, что такие часы, когда он подчинялся мыслям старика, очень полезны. Если у доктора он не мог сказать ни одного египетского слова, то здесь франкский язык был строго воспрещен. При входе Альмансор должен был говорить приветствие мира, на которое старый перс отвечал очень торжественно. Потом он делал юноше знак сесть около него, начинал говорить попеременно на персидском, арабском, коптском и других языках и называл это ученой восточной беседой. Около него стоял слуга, или, что он представлял в этот день, раб, державший большую книгу, а эта книга была словарем. Когда старик забывал слова, то делал рабу знак, быстро отыскивал, что хотел сказать, а потом снова продолжал говорить.

А рабы приносили в турецкой посуде шербет и прочее, и если Альмансор хотел доставить старику большое удовольствие, то должен был сказать, что у него все устроено так, как на Востоке. Альмансор очень хорошо читал по-персидски, и это было для старика главной выгодой. У него было много персидских рукописей. Он велел юноше читать их ему вслух, внимательно перечитывал и таким образом подмечал правильное произношение.

Для бедного Альмансора это были радостные дни, потому что старый профессор никогда не отпускал его без подарка, и часто он приносил даже дорогие подарки деньгами, полотном или другими необходимыми вещами из тех, которые ему не хотел давать доктор. Так Альмансор прожил несколько лет в столице франкской страны, но его тоска по родине никогда не уменьшалась. Когда же ему было около пятнадцати лет, произошел случай, имевший большое влияние на его судьбу.

Франки выбрали королем и повелителем своего первого полководца, того самого, с которым в Египте Альмансор так часто говорил. Хотя это было известно Альмансору и он по большим празднествам на улицах узнал, что нечто подобное происходит в этом большом городе, однако не мог представить себе, чтобы королем был тот самый, которого он видел в Египте, потому что тот полководец был еще очень молодым человеком.

Но однажды Альмансор шел по одному из тех мостов, которые ведут через широкую реку, протекающую по городу. Там он заметил человека в простом солдатском платье, прислонившегося к перилам моста и смотревшего на волны. Черты этого человека бросились ему в глаза, и он вспомнил, что уже видел его. Поэтому он быстро порылся в своих воспоминаниях, и когда вспомнил о событиях в Египте, ему вдруг стало ясно, что этот человек – тот полководец франков, с которым он в лагере часто говорил и который всегда милостиво заботился о нем. Альмансор точно не знал его настоящего имени, поэтому он собрался с духом, подошел к нему, назвал его так, как его называли между собой солдаты, и сказал, скрестив по обычаю своей страны руки на груди:

– Селям-алейкум, Маленький Капрал!

Этот человек изумленно оглянулся, посмотрел на юношу проницательными глазами, подумал о нем и потом сказал:

– Боже, возможно ли это! Ты здесь, Альмансор? Что делает твой отец? Как дела в Египте? Что привело тебя сюда к нам?

Тогда Альмансор не смог дольше удерживаться. Он горько заплакал и сказал ему:

– Так ты, стало быть, не знаешь, Маленький Капрал, что сделали со мной эти собаки, твои соотечественники? Ты не знаешь, что я уже много лет не видал страны своих отцов?

– Надеюсь, – сказал тот, и его лоб нахмурился, – надеюсь, что они не утащили тебя с собой?

– Ах, конечно! – отвечал Альмансор. – В тот день, когда ваши солдаты садились на корабли, я видел свое отечество в последний раз. Они взяли меня с собой, и начальник, которого тронуло мое горе, платит за мое содержание одному проклятому доктору, который меня бьет и чуть не морит голодом. Но послушай, Маленький Капрал, – продолжал он совершенно чистосердечно, – хорошо, что я тебя встретил здесь, ты должен помочь мне.

Человек, которому он говорил это, улыбнулся и спросил, каким же образом он должен помочь.

– Вот как, – сказал Альмансор. – Было бы несправедливо, если бы я захотел чего-нибудь от тебя. Ты всегда был так добр ко мне, но я знаю, что ты тоже бедный человек. Даже когда ты был полководцем, ты никогда не одевался так хорошо, как другие; да и теперь судя по твоему сюртуку и шляпе ты, должно быть, не в лучшем положении. Но ведь франки недавно выбрали султана, и ты, без сомнения, знаешь людей, которые могут приближаться к нему, например, агу его янычар, или рейс-эфенди, или его капудан-пашу. Знаешь?

– Ну да, – отвечал тот, – но что дальше?

– Ты мог бы у них замолвить за меня словечко, Маленький Капрал, чтобы они попросили султана франков освободить меня. Потом, мне нужно также немного денег для переезда по морю, но прежде всего ты должен обещать мне ничего не говорить об этом ни доктору, ни арабскому профессору.

– Кто же этот арабский профессор? – спросил тот.

– Ах, это странный человек, но о нем я расскажу тебе в другой раз. Если бы оба они услыхали это, то я уже не мог бы уехать из Франкистана. Но поговоришь ли ты за меня с агой? Скажи мне это откровенно!

– Пойдем со мной, – сказал Маленький Капрал. – Может быть, я теперь же смогу быть полезным тебе.

– Теперь? – испуганно воскликнул юноша. – Теперь ни за что, ведь доктор прибьет меня! Мне надо спешить прийти домой!

– Что же ты несешь в этой корзине? – спросил Маленький Капрал, удерживая его.

Альмансор покраснел и сначала не хотел показывать, но наконец сказал:

– Посмотри, Маленький Капрал, я здесь должен служить, как самый последний раб моего любимого отца. Доктор – скупой человек и каждый день посылает меня на рыбный и овощной рынок, куда от нашего дома час ходьбы. Я должен покупать у грязных торговок, потому что там на несколько медных монет дешевле, чем в нашей части города. Посмотри, из-за этой дрянной селедки, из-за этой горсти салата, из-за этого кусочка масла я каждый день должен ходить два часа. Ах, если бы это знал мой отец!

Человек, которому Альмансор говорил это, был тронут горем мальчика и отвечал:

– Пойдем только со мной и не бойся. Доктор тебе ничего не сможет сделать, если даже не поест сегодня ни селедки, ни салата. Успокойся и пойдем!

При этих словах он взял Альмансора за руку и повел его с собой. Хотя при мысли о докторе у Альмансора билось сердце, но в словах и выражении лица этого человека было столько уверенности, что он решился последовать за ним. Итак, с корзиной в руке, он пошел вместе с этим солдатом по многим улицам и ему, по-видимому, казалось странным, что перед ними все снимали шляпы, останавливались и смотрели им вслед. Он выразил это удивление своему спутнику, но тот засмеялся и ничего не сказал на это.

Наконец они пришли к великолепному замку, к которому Маленький Капрал и подошел.

– Ты здесь живешь, Маленький Капрал? – спросил Альмансор.

– Моя квартира здесь, – отвечал тот, – и я хочу отвести тебя к моей жене.

– Э, ты живешь прекрасно! – продолжал Альмансор. – Наверно, сам султан дал тебе здесь готовую квартиру?

– Ты прав, эта квартира у меня от императора, – отвечал его спутник и повел его в замок.

Там они поднялись по широкой лестнице, и в одной красивой зале он велел Альмансору поставить корзину, а потом вошел с ним в великолепную комнату, где на диване сидела женщина. Он поговорил с ней на незнакомом языке, после чего оба они немало смеялись, а потом женщина на франкском языке много спрашивала Альмансора о Египте.

Наконец Маленький Капрал сказал юноше:

– Знаешь, что самое лучшее? Я хочу сейчас сам отвести тебя прямо к императору и поговорить с ним о тебе.

Альмансор очень испугался, но вспомнил о своем горе и о своей родине.

– Несчастному, – сказал он им обоим, – несчастному Аллах в минуту бедствия дарует большое мужество. Он не оставит и меня, бедного мальчика. Я сделаю это, я пойду к императору. Но скажи, Капрал, я должен упасть перед ним ниц, должен лбом коснуться пола, что я должен сделать?

Оба снова засмеялись и стали уверять, что ничего этого не нужно.

– У него страшный и величественный вид, у султана? – спрашивал он дальше. – У него длинная борода? Сверкающие глаза? Скажи, какой у него вид!

Его спутник снова засмеялся и потом сказал:

– Я тебе лучше совсем не стану описывать его, Альмансор. Ты сам догадаешься, кто он. Только вот что я скажу тебе, как примету: в зале императора, если он там, все почтительно снимут шляпы. Кто оставит шляпу на голове – тот и есть император.

При этих словах он взял его за руку и пошел с ним в залу императора. Чем ближе Альмансор подходил, тем сильнее билось у него сердце, а когда они приблизились к двери, у него задрожали колени. Слуга открыл дверь, и там полукругом стояли по крайней мере тридцать человек, все великолепно одетые и увешанные золотом и звездами, как это в стране франков в обычае у знатнейших эмиров и королевских пашей. Альмансор подумал, что его спутник, так невзрачно одетый, среди них, должно быть, один из самых последних. Все они обнажили головы, и Альмансор стал отыскивать того, у кого на голове была бы шляпа – ведь тот должен быть императором! Но его поиски были напрасны. Шляпы у всех были в руках и, следовательно, среди них, должно быть, не было императора. Тогда его взгляд случайно упал на его спутника, и что же – у него шляпа была на голове!

Юноша был изумлен и поражен. Он долго смотрел на своего спутника, а затем, сам снимая шляпу, сказал:

– Селям-алейкум, Маленький Капрал! Насколько я знаю, сам я не султан франков, поэтому мне не подобает покрывать голову, а на тебе шляпа. Маленький Капрал, ведь это ты император?

– Ты угадал эго, – отвечал тот, – и я твой друг. Припиши свое несчастье не мне, а злополучному стечению обстоятельств, и будь уверен, что с первым кораблем ты возвратишься в свое отечество. Теперь опять ступай к моей жене, расскажи ей об арабском профессоре и то, что знаешь. Сельди и салат я отошлю доктору, а ты на время своего пребывания здесь останешься гостем в моем дворце.

Так говорил человек, который был императором, а Альмансор упал перед ним ниц, целовал его руку и просил у него прощения в том, что не узнал его. Он, конечно, по виду его не ожидал, что он император.

– Ты прав! – смеясь отвечал тот. – Если кто императором только несколько дней, то это не написано у него на лбу!

Сказав так, он сделал Альмансору знак удалиться.

С этого дня Альмансор стал жить счастливо и весело. Арабского профессора, о котором он рассказал императору, он смог посетить еще несколько раз, но доктора уже не видал. Спустя несколько недель император велел позвать его к себе и объявил ему, что корабль, с которым он хочет отправить его в Египет, стоит на якоре. Альмансор был вне себя от радости. Достаточно было немного дней, чтобы снарядить его, и с сердцем, исполненным благодарности, щедро осыпанный сокровищами и подарками, он уехал от императора к морю и сел на корабль.

Но Аллаху было угодно еще дольше испытывать его, еще дольше закалять в несчастье его мужество, и Он еще не дал Альмансору увидеть берег своей родины. Другой франкский народ, англичане, вел тогда на море войну с императором. Они отнимали у него все корабли, которые могли победить, и таким образом случилось, что на шестой день пути корабль, на котором находился Альмансор, окружили и стали обстреливать английские корабли. Он должен был сдаться, и весь экипаж был переведен на меньший корабль, который вместе с другими поплыл дальше. Но на море не менее опасно, чем в пустыне, где разбойники неожиданно нападают на караваны, убивают и грабят. Тунисский капер напал на маленький корабль, который буря отделила от больших кораблей. Он был захвачен, а весь экипаж привезен в Алжир и продан.

Хотя Альмансор попал не в такое тяжелое рабство, как христиане, потому что был правоверным мусульманином, но все-таки теперь опять исчезла всякая надежда снова увидать родину и отца. Он прожил там пять лет у одного богатого человека и должен был поливать цветы и возделывать сад. Этот богатый человек умер без близких наследников, его владения раздробили, рабов разделили, и Альмансор попал в руки торговца рабами. Последний в это время снаряжал корабль, чтобы где-нибудь в другом месте продать своих рабов дороже. Случайно я сам был рабом этого торговца и попал на тот же самый корабль, где находился и Альмансор. Там мы познакомились, и там он рассказал мне свои удивительные приключения. Когда же мы вышли на берег, я был свидетелем чудеснейшего предопределения Аллаха: берег, на который мы вышли из лодки, был берегом его отечества; рынок, где нас выставили на продажу, был рынком его родного города, и, господин, – коротко говоря, его купил его собственный, его дорогой отец!

От этого рассказа шейх Али Бану погрузился в глубокое раздумье. Рассказ невольно увлек его. Грудь шейха вздымалась, глаза сверкали, и он часто готов был перебить своего молодого раба. Но конец рассказа, по-видимому, не удовлетворил его.

– Ты говоришь, что теперь ему был бы двадцать один год? – начал он спрашивать.

– Господин, он моих лет, от двадцати одного до двадцати двух лет.

– А какой город он называл своим родным городом? Этого ты нам еще не сказал.

– Если я не ошибаюсь, – отвечал тот, – это была Александрия!

– Александрия! – воскликнул шейх. – Это мой сын! Где он, где он остался? Ты не говорил, что его звали Кайрамом? У него были темные глаза и каштановые волосы?

– Это так, в минуту искренности он называл себя Кайрамом, а не Альмансором.

– Но, Аллах! Аллах! скажи же мне: ты говоришь, что его отец купил его на твоих глазах? Он говорил, что это его отец? Так он все-таки не мой сын!

Раб отвечал:

– Он сказал мне: «Хвала Аллаху после такого долгого несчастья! Это рынок моего родного города!» А спустя несколько времени из-за угла вышел какой-то знатный человек, и тогда он воскликнул: «О, какой дорогой дар неба – глаза! Я еще раз вижу своего почтенного отца!» А тот человек подошел к нам, посмотрел на одного, на другого и наконец купил того, с кем все это случилось. Тогда Альмансор воззвал к Аллаху, произнес горячую благодарственную молитву и прошептал мне: «Теперь я опять вступаю в чертоги своего счастья! Меня купил мой собственный отец!»

– Так это все-таки не мой сын, не мой Кайрам! – сказал шейх, удрученный горем.

Тогда юноша уже не мог удержаться. Из его глаз потекли радостные слезы, он бросился перед шейхом на колени и воскликнул:

– А все-таки это ваш сын, Кайрам Альмансор! Ведь вы купили его!

– Аллах, Аллах! Чудо, великое чудо! – воскликнули присутствовавшие и пододвинулись ближе, а шейх стоял безмолвно и изумленно смотрел на юношу, который поднял к нему свое прекрасное лицо.

– Друг Мустафа! – сказал он старому дервишу. – На моих глазах от слез висит завеса, так что я не могу видеть, запечатлены ли на его лице черты его матери, которые были у моего Кайрама. Подойди сюда и посмотри на него!

Старик подошел, долго смотрел на молодого человека, потом положил руку на его лоб и сказал:

– Кайрам! Что гласит изречение, которым я в день несчастья напутствовал тебя в лагерь франков?

– Дорогой учитель! – отвечал юноша, привлекая руку старика к губам. – Оно гласит: «Кто любит Аллаха и имеет чистую совесть, тот и в пустыне горя не одинок; ведь у него два товарища, которые утешая идут рядом с ним».

Тогда старик с благодарностью возвел глаза к небу, привлек юношу на грудь, передал его шейху и сказал:

– Прими его! Как верно то, что ты десять лет скорбел о нем, так верно и то, что это твой сын Кайрам!

Шейх был вне себя от радости и восторга. Он все время снова всматривался в черты найденного сына и снова, несомненно, находил образ своего сына, каким потерял его.

И все присутствовавшие разделяли его радость, ведь они любили шейха, и каждому из них казалось, что сегодня ему дарован сын.

Теперь опять пение и ликование наполнили эту залу, как в дни счастья и радости. Юноша должен был еще раз и еще подробнее рассказать свою историю, и все хвалили арабского профессора, императора и всякого, кто покровительствовал Кайраму. Все пробыли вместе до ночи, а когда стали расходиться, шейх щедро одарил каждого из своих друзей, чтобы они всегда помнили этот радостный день.

А четырех молодых людей он представил своему сыну и пригласил их всегда посещать его. Было решено, что с писателем Кайрам будет читать, с живописцем – совершать небольшие поездки, что купец разделит с ним пение и танцы, а другой будет приготовлять для них все удовольствия. Они тоже были щедро одарены и весело вышли из дома шейха.

– Кому мы обязаны всем этим, – говорили они между собой, – кому другому, как не старику? Кто подумал бы это тогда, когда мы стояли перед этим домом и бранили шейха?

– И как легко нам могло бы прийти в голову не послушать наставлений старика, – сказал другой, – или вовсе осмеять его! Ведь он имел довольно оборванный и бедный вид, и кто мог подумать, что это мудрый Мустафа!

– Удивительно! Не здесь ли мы громко выражали свои желания? – сказал писатель. – Один хотел тогда путешествовать, другой – петь и танцевать, третий – быть в хорошем обществе, а я – читать и слушать рассказы, и разве не все наши желания исполнились? Разве я не могу читать все книги шейха и покупать что хочу?

– А разве я не могу приготовлять его обеды, устраивать его прекраснейшие удовольствия и сам участвовать в них? – сказал другой.

– А я? Всякий раз, как мое сердце пожелает слушать пение и струнную музыку или смотреть танец, разве я не могу пойти и попросить себе его рабов?

– А я! – воскликнул живописец. – До этого дня я был беден и не мог шагу ступить из этого города, а теперь могу ехать куда хочу!

– Да, – сказали все они, – однако хорошо, что мы послушались старика. Кто знает, что из нас вышло бы?

Так говорили александрийские юноши и веселые и счастливые шли домой.

Оцените сказку
Сказкомир